Покончив с кровью, люди принимаются за оленину. Прежде всего исчезает печень. Это лакомство. Затем мужчины начинают отрезать куски мяса, макают их в остатки крови и, смакуя, отправляют в рот. Я тоже проглатываю несколько ломтиков, круто посолив предварительно. Голод не тетка, а человек так устроен, что постепенно ко всему привыкает.
Ненцы о чем-то оживленно спорят. Лабас Худи говорит, что речь идет о дележе добычи. Обычно делят выручку по количеству нарт, но охотники не знают, как поступить со мной. Пока шкуры не проданы, нельзя узнать, во сколько их оценят.
— Мне ничего не надо, — говорю я.
Однако мои слова вызывают новые споры. Наконец к моим ногам кладут твердого, как полено, песца. Представив, что мне придется отогревать его под малицей и самому сдирать шкуру, я снова принимаюсь убеждать, что мне ничего не надо. Но меня уже не слушают. Вопрос решен, и решен бесповоротно.
Непослушными зубами я жую сырую оленину и думаю: вернее всего, мне никогда больше не доведется побывать в этом уголке земли, никогда уже не придется участвовать в таларе — этой удивительной охоте, а потом стоять под полыхающим небом перед грудой свежего мяса… Следующее поколение, вероятно, вообще не застанет ничего подобного, ибо ничто не вечно, все имеет свое начало и свой конец, все изменяется, движется вперед даже в таких отдаленных от городской цивилизации углах.
Антипаюта — небольшой поселок на берегу Тазовской губы. Я живу здесь несколько дней и успел все обойти и осмотреть — несколько десятков жилых домов, магазин, столовую, школу-интернат, метеостанцию. В летную погоду сюда наведываются небольшие ярко-красные самолеты полярной авиации. Только они да телеграф связывают Антипаюту с остальным миром. Вокруг поселка, отступя на километр — то ли стесняясь общества поселковых домов, то ли, наоборот, гордясь своим обособленным положением и самостоятельностью, — по тундре разбросаны чумы.
Я сижу в жарко натопленной комнатке и смотрю сквозь оттаявшее окно во двор, где по сугробам носятся лохматые псы. Сергей курит, растянувшись на раскладушке. Курит и рассказывает. Слова расплываются по комнате, заполняя каждый уголок, проникая во все щели. Мне кажется, я вдыхаю их вместе с дымом сигареты…
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Они окопались в поле. Тяжелые спелые колосья вокруг и синие васильки…
Прямо на их расчет, лязгая гусеницами и грозно поводя черным зрачком орудия, пер чудовищный зверь, который неотвратимо приближался, давил и перемалывал колосья, а встретить его было нечем — ни одного снаряда! Тогда он велел своим хлопцам отступать, потому что другого выхода не было. Бросив беспомощную, бесполезную теперь пушку, солдаты поползли прочь. Но тут вдруг поле раскололось пополам, и он увидел, что на вымолоченных, смешанных с землею колосьях сидит его товарищ, придерживая обеими руками распоротый живот. Он поднялся, хотел помочь раненому, но был не в силах двинуться с места: кругом творилось нечто невообразимое! Старый дуб на краю поля зашатался, как пьяный, широко раскинул ветви и, приплясывая, побежал вдаль. Но он, прежде чем дуб исчез в клубящейся мгле, успел подумать об этом невероятном чуде: деревья пляшут, скачут, а человек стоит столбом посреди большого поля и не может и шагу сделать.
Очнулся он в больнице. Сестра сказала, что ранило его тринадцатого июля и лежит он в городе Вильнюсе. Что касается числа тринадцать, он подумал: «чертова дюжина», а что касается города Вильнюса — не подумал ничего, потому что видел из окна только кусочек синего неба.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— Когда я уже мог ходить и в кармане бывали деньги, я отправлялся пошататься по вильнюсскому рынку. Наверно, сколько буду жить, не забуду, как бабы-торговки кричали, нахваливая свой товар: «Бабка горонце! Бабка горонце!»
Сергей вдруг замолкает.
Я поворачиваюсь к нему. Он по-прежнему лежит на раскладушке, в одной руке дымится сигарета, ладонь другой касается пола, глаза прищурены.
— Сережа! — окликаю я, стараясь вывести его из задумчивости.
— А? — не шевелясь, отзывается он.
Я не могу понять, отчего он вдруг замолчал и переменился. Наконец он говорит:
— Вильнюс был сильно разрушен, и кое-кто там сильно нас не любил.
— Приезжай к нам теперь.
— Отстроили Вильнюс? — он смотрит на меня и улыбается. Я чувствую за этим вопросом другой, невысказанный.
— Не узнаешь город, — отвечаю я и тоже улыбаюсь.
— Это хорошо, — говорит он. На этот раз уже серьезно.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
За окном всё носятся по сугробам, играют лохматые псы.
Входит хозяин дома Павел Чаус — плотный, коренастый, с густыми черными бровями. Он уже не молод — больше тридцати годов живет в этих местах. Глянув за окно на собак, он говорит:
— К метели… Вон как собаки по снегу катаются. Может, не поедете сегодня?
— Что олени? — спрашивает Сергей, и это надо понимать как решение.
— Олени ждут.
— Подъем!