«Какие страшные революционеры!», «Какой прекрасный образчик казарменного коммунизма!» — восклицали Маркс и Энгельс в связи с «катехизисом» Бакунина и Нечаева: «Эти всеразрушительные анархисты, которые хотят все привести в состояние аморфности, чтобы установить анархию в области нравственности, доводят до крайности буржуазную безнравственность»[25]
. Воплощением безнравственности, которая возводилась в принцип борьбы, был Нечаев и для поколения русских революционеров-семидесятников. «Одна олицетворенная срамота!» — ужасался С. Степняк-Кравчинский. «Иезуит от революции!» — восклицают, перекрикивая друг друга, участники воронежского съезда в романе Юрия Трифонова. «Все это было ближе не к Карлу Моору, не к декабристам, не к благородному, твердому, как сталь, Рахметову, а к маленькой книжонке, выпущенной года за два перед тем: «Монарх» Макиавелли», — размышляет Желябов о бакунинско-нечаевском «Катехизисе революционера», пятнающем «чистое, святое дело» революции. Но именно он, отмежевавшийся от нечаевщины, видит в ней реальный призрак, встающий на народовольческом пути. «В этом-то вся трагическая сложность: мечтаем о мирном процветании, а вынуждены убивать, стремимся к Земскому собору, чтоб убеждать словами, а сами готовим снаряды, чтоб убеждать динамитом… Если бы Сергей Геннадиевич не был сейчас в равелине, он бы сидел с нами и руки у него были бы такие же черные, как у Гриши Исаева, от динамита». Говоря так, Желябов верен своей всегдашней потребности додумывать все «Как и его герою, писателю также важно додумать все до конца, до предела. Вводя Нечаева в круг действующих лиц романа, он сводит с ним Желябова и эту предполагаемую встречу их делает одной из кульминационных сцен повествования. Мы не знаем, была ли встреча в действительности. Известно, что Нечаев, заключенный в Петропавловскую крепость, установил через Степана Ширяева связь с Исполнительным комитетом «Народной воли», что он разработал два плана побега и просил народовольцев помочь их осуществлению, что Комитет, в свою очередь, предоставил ему возможность выбирать между собственным освобождением и подготовленным покушением на царя, так как предпринять обе акции «Народная воля» была уже не в силах. Кто передал Нечаеву это решение? Может быть, Желябов, к которому сходилась вся переписка с ним, может быть, кто другой.
В романе Юрия Трифонова это делает Желябов — бесспорное право романиста на вымысел, тем более что опирается он здесь на версию не доказанную, но и не опровергнутую. О том, что Желябов проник в Петропавловскую крепость и говорил с Нечаевым, свидетельствовал Лев Тихомиров. Свидетельства Тихомирова энергично опровергала Вера Фигнер, но ее возражения, по мнению историка П. Е. Щеголева, шли в большей степени от «формальной логики», а не от «фактической действительности». «Проникнуть в крепость, понятно, дело исключительной трудности, но дело возможное, если возможны были такие люди, как Желябов и Нечаев, — если возможно было Нечаеву привлечь на свою сторону тюремную стражу крепости», — писал А. Воропский, придирчиво взвешивая разноречивые версии. Но предлагал все же «во избежание неточностей» оставить вопрос открытым, как ни «хотелось бы поверить в это свидание двух исключительных заговорщиков. Воображение невольно создает картины, как с помощью тюремщиков Желябов пробирается в равелин, как ведут между собой беседу эти неугомонные, бесстрашные, на все готовые подпольщики…»
Конечно, сам А. Воронский, автор документальной биографии Желябова, не мог дать простор такому воображению. Иное дело — Юрий Трифонов, создающий роман, герои которого живут по законам не событийной, всегда и всюду подтверждаемой документально, а художественной логики. Ему интересно проследить, как поведет себя Нечаев перед лицом предоставленного ему выбора, сможет ли он, «видящий только цель и только пользу… понять то, что касается его собственной жизни?» Как, равным образом, и самого Желябова интересно перепроверить искусом нечаевщины: устоит ли он перед наваждением «этого загадочного человека», окруженного каким-то «темным облаком наивности, страха, одновременно бесстрашия, фатализма и безоглядной доверчивости»? Желябов устоял, хотя «в какой-то миг» его одурманила «странная гипнотическая сила, проникавшая из зарешеченного окна». И, устояв, без обиняков, в полный голос высказал Нечаеву жестокую, но необходимую правду о невозможности его освобождения. Так утверждает себя в романе духовное превосходство революционера над беспринципным прагматизмом заговорщика, оправдывающего безнравственность средств моральностью цели. Желябов «будто ощутил гнет, внезапное отчаянье… Но при этом было и облегчение. Потому что ложь есть тоска без исхода, а правда, даже самая ужасная, убивающая, где-то на самой своей вершине, недосягаемой, есть облегчение».