Да, это был он – с непокрытой головой, в черном костюме-тройке, возведя очи горе€, стоял рядом со священником, чья неприязнь к покойному ни для кого не была секретом; Ансола вспомнил, что он испанец, но имя его забыл. Камера задержалась на непроницаемом лице Акосты всего на два-три кратких мгновения, но этого было достаточно, чтобы Ансола заметил и узнал его. Хулиан Урибе, тоже узнав его, одарил Ансолу взглядом одновременно сообщническим и меланхолично-разочарованным, где товарищеского тепла было меньше, чем смутного сожаления. Здесь, в кинотеатре, среди множества чутко настороженных ушей и внимательных глаз, они не могли высказать все, что хотели: что с 15 октября случилось уже многое и что генерал Акоста, который провожал Урибе в последний путь как один из скорбящих, спустя всего лишь год превратился в одного из главных подозреваемых в преступлении. Ансола увидел, как Хулиан наклонился к Уруэте и что-то сказал ему на ухо. И догадался, что речь идет об этом самом – о присутствии Акосты на похоронах и о том, как всего лишь за год этот кадр приобрел совсем иное значение. Эпизод похорон превратился в место преступления: на экране возникла восточная стена Капитолия, тротуар, где упал Урибе, каменная приступочка, на которую он откинулся. Камера прошлась панорамой по площади Боливара с ее сквером за ажурной решеткой и с прохожими, которые смотрели с любопытством («на нас смотрят», – подумал Ансола). Тут появились убийцы.
– Этого не может быть! – вскричал Хулиан Урибе.
Тем не менее это было: на экране возникла «Паноптико», тюрьма, где Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль сидели в ожидании откладывающегося суда: вот они разговаривают друг с другом, вот беззвучно, однако с довольным видом хохочут, беседуя с сокамерниками, как с кумовьями в пивной. От свиста в зале у Ансолы заложило уши, а сам он не засвистел оттого, что не поверил или слишком сильно удивился. Убийцы теперь позировали – сперва в своих камерах, а потом на тюремном дворе. Странней всего был их облик – одеты оба были безупречно, словно принарядились к приходу операторов. Ансола знал, что до тех пор они отказывались от интервью и не желали фотографироваться – как же удалось братьям Ди Доменико уговорить их на съемку? В кое-каких эпизодах они словно бы не подозревали, что их снимают, но в других – смотрели прямо в камеру (их заспанный вид выглядел оскорбительно), а в третьих – заносили над головой воображаемый топорик, имитируя удар, как будто снимавшие попросили их воссоздать картину преступления. «Какое бесстыдство», – сквозь зубы процедил Хулиан Урибе. «Позор!» – выкрикнул Уруэта, на миг потеряв самообладание, и Ансола не знал, к кому это относится – к убийцам или к кинематографистам. Одно было несомненно: замысел итальянцев вывернулся наизнанку. Они хотели снискать расположение столичной публики, воссоздав болезненный опыт, но вышло все иначе: собирались воздать должное заслугам генерала, а дали оплеуху, намеревались принести дань памяти великого человека, а нанесли ему оскорбление.
«Негодяи! – кричал Уруэта. – Бесстыжие твари!» Из задних рядов доносились еще более крепкие оскорбления. Ансола повернулся, отыскивая в зале итальянцев, но не нашел их в море искаженных яростью лиц и воздетых над головами кулаков. На экране меж тем убийцы опустились на колени, стиснули ладони, безмолвно прося прощения за совершенное ими, однако на лицах у них не было раскаяния: оба смотрели глумливо и вызывающе. Зал вновь огласился свистом. Кто-то запустил в экран башмаком, и тот, ударившись о полотно, отскочил и упал на сцену, как сбитая птица. Ансола, опасаясь, что страсти разгорятся, стал прикидывать, как в этом случае унести отсюда ноги – наверное, влево, через партер, а там должна быть дверь в парк. Экран меж тем стал черным, а потом на нем появились фигуры, которые Ансола тотчас узнал: это было давешнее шествие. Чуть больше месяца прошло после траурных торжеств по случаю первой годовщины – и вот уже процессия неуклюже движется на экране. Ансола стал искать и себя. Нет, себя он не нашел, но узнал памятник и удивился тому, как все изменилось, став частью фильма: вот женщина в белой тунике – та самая, которую он видел воочию – размахивала в течение нескольких томительно-долгих секунд колумбийским флагом, потерявшим на пленке свои цвета. И понял, что это аллегория: Свобода (или, может быть, Отчизна) возникает над могилой своего павшего защитника. Замысел показался ему детским, а воплощение – посредственным, но он счел за благо ни с кем это не обсуждать. В черноте погасшего экрана беспорядочно и суматошно заметались святящиеся пятна и зигзаги: фильм кончился, и в зале «Олимпии» вразнобой захлопали сиденья кресел – люди стали подниматься со своих мест.