Харри посмотрел на свои темные брюки. Сложенные кое-как, они долго лежали в ящике и теперь выглядели мятыми. А завтра в полдень похороны.
— Я не знаю, сэр.
Маккормак встал и принялся, по своей уже знакомой Харри привычке, расхаживать перед окном.
— Всю свою жизнь я работаю в полиции, Хоули. Но и теперь я с удивлением смотрю на своих коллег, не понимая, что их на это толкает. Зачем им чужие войны? Что ими движет? Стоит ли страдать, только чтобы другие почувствовали, что есть справедливость? Дураки. Мы — дураки, Хоули. Наше призвание — это глупая вера в то, что мы можем что-то изменить. Из последних сил мы тянем лямку, иногда вырываемся к морю, а в промежутках наивно воображаем, будто кому-то нужны. Даже когда мы расстаемся с иллюзиями, уже ничего не изменишь: мы заняли боевую позицию и отступать некуда. Остается только удивляться, какого черта мы сделали этот дурацкий выбор. Мы пожизненно приговорены быть
Так в чем тут смысл, Хоули? Человек всю жизнь простоял у орудия, а сейчас его нет в живых. Что еще? Правда относительна. Трудно вообразить, если сам этого не пережил, что с человеком может сделать отчаяние. Есть судебные психиатры, которые проводят линию между невменяемыми и преступниками и при этом вертят и гнут правду так, чтобы она умещалась в их теоретические, игрушечные миры. Есть уголовная система, в лучшем случае способная защитить от уличных буянов и журналистов, которые хотят прослыть идеалистами, пытаясь разоблачать тех, кто нарушает правила, якобы оберегающие справедливость. Правда состоит в том, что никто не живет по правде и никому она не нужна. А наша правда — это то, с чем нам легче жить, насколько это в нашей власти.
Он взглянул на Харри.
— Так кому нужна правда об Эндрю Кенсингтоне? Кому станет легче оттого, что мы вылепим уродливую и нелепую правду из острых, опасных и никуда не годных предметов? Начальнику полиции? Нет. Муниципальным властям? Нет. Борцам за права аборигенов? Нет. Полицейскому профсоюзу? Нет. МИДу? Нет. Никому. Понимаешь?
Харри захотелось напомнить о родственниках Ингер Холтер, но он не стал. Маккормак остановился у портрета молодой Елизаветы II.
— Лучше, если наш разговор останется между нами, Хоули. Ты и сам это понимаешь.
Харри снял с брючины длинный рыжий волос.
— Я говорил с городскими властями, — сказал Маккормак. — Чтобы избежать шумихи, мы еще некоторое время будем расследовать дело Ингер Холтер. Если ничего не найдем, заявим, что ее убил клоун, — чтобы все успокоились. Убийцу клоуна найти будет сложнее, но многое указывает на
Харри собрался уходить. Маккормак кашлянул:
— Я пишу рапорт о твоей работе, Хоули, направлю его в Осло после твоего отъезда. Ты ведь уезжаешь завтра?
Харри кивнул и вышел.
От мягкого вечернего бриза головная боль не утихала. И от умиротворяющей темноты легче не становилось. Харри бродил по улицам. По дорожке Гайд-парка промелькнула чья-то тень. Поначалу Харри решил, что это большая крыса, но, подойдя поближе, увидел маленького мохнатого зверька, шельмовато поглядывающего на него глазками, в которых отражался свет фонарей. Таких животных Харри раньше не видел, но предположил, что это опоссум. Зверек и не думал пугаться, а напротив, с любопытством принюхивался, издавая странные жалобные звуки.
Харри присел на корточки.
— Ты тоже не понимаешь, зачем ты в этом большом городе? — спросил он.
Вместо ответа зверушка склонила голову набок.
— Давай завтра по домам? Ты в свой лес, а я — в свой?
Опоссум убежал, он никуда не собирался отсюда уходить. Его дом был в парке, среди машин, людей и мусорных баков.
Харри заглянул в бар в Вулломоло. Звонил посол. Сказал, что перезвонит. Как дела у Биргитты? Она была немногословна. А он много и не спрашивал. О своем дне рождения она больше не заговаривала. Может, понимала, что он наделает глупостей. Придаст этому слишком большое значение. Подарит чересчур дорогой подарок или наговорит лишнего просто потому, что это последний вечер, а в глубине души он знал, что уезжает с нечистой совестью. «Зачем все это?» — может, думала она.
Как Кристина, когда вернулась домой из Англии.