— Ты… Вот ты скажи мне… Моя операция опасна?
Я ответил, подумав:
— Да.
— Ты самый–самый умный! — прошептала она. — Они все не понимают, даже мама, что так хуже. Они говорят мне, что совсем не опасно. Ведь так говорят людям, когда очень–очень опасно. А когда маленькая опасность, её не скрывают. Правду я говорю?
Она ждала ответа, и я кивнул, соглашаясь. Лена долго молчала.
— Я так и знала, что ты так будешь. Я ждала тебя. Знаешь, — прошептала она, приближая ко мне лицо с повлажневшими серыми глазами, —они никто–никто не верят, что выздоровлю, даже мама…
Я перебил её:
— Что ты говоришь!
— Одна я верю! Честное слово, верю! Ты думаешь, я потому платье шью, чтобы обмануть себя? Нет, я знаю, что я выздоровлю. Многие не выдерживают такой операции, а я выдержу! У меня предчувствие. Меня никогда предчувствие не обманывает. Я и весёлая потому, что знаю это. Я не притворяюсь весёлой, я правда весёлая. Ты не веришь? Посмотри на меня! Ты не веришь?
Её большой рот смеялся, показывая, какая взаправдашняя у нее радость.
— Весёлая, — подтвердил я. Мне показалось, она не расслышала моего хриплого голоса. Я наклонил, как лошадь, голову и повторил: — Весёлая.
Лена смотрела перед собой.
— Я никому ещё не говорила такое. — Она вдруг улыбнулась — какая-то забавная мысль пришла ей в голову. — Знаешь, что я хотела тебе сказать? Ну, когда о юбке начала…
— Что?
Мгновение она молчала, ошеломленная тем, что вытворяет её язык.
— Дурочка какая! — прошептала она, засмеялась, стыдливо уткнувшись лицом в ладони, и почему-то далеко под скамейку спрятала ноги.
До центра из больницы было далеко, но я шел пешком. Мимо, смеясь и болтая, двигались люди, которым ничто не угрожало. А она оставалась со своей болезнью один на один, в отчаянии взяв себе в союзники новое модное платье и испанский язык. Не существовало никого в нашем огромном мире, кто отвечал бы за эту несправедливость. Никого… И оттого, наверное, мир казался мне в эту минуту пустынным и незавершенным, в нем чего-то не хватало, это было как дом без крыши — голые неодушевленные стены. Я не мог до конца постичь этого ощущения и отгонял его, а оно навязчиво возвращалось, как застрявшая в ушах нелепая мелодия.
— Тебе холодно? — не поворачиваясь, спросила Лена.
Я удивленно посмотрел на нее.
— Нет… Не холодно.
К нам приближались чьи-то размеренные шаги. Из-за поворота вышел закутанный в халат худой старик. Заметив нас, повернулся и медленно побрел обратно.
— Ты больше не приходи ко мне, — сказала Лена.
— Почему?
— Не приходи.
Я молчал, стараясь понять её.
— Я не могу тебе объяснить, — сказала она.
— Хорошо, — смиренно ответил я. Я чувствовал, что это не каприз и я обязан подчиниться.
— Ты придешь ко мне после операции.
— Но меня уже не будет здесь.
— Все равно… Ты придешь ко мне после операции. Я опять перестал существовать для нее, я был лишь доказательством в споре, который она вела с кем-то недоступным для меня — таким же доказательством, как испанский язык и новое платье, заказанное у портнихи. Я был одним из залогов её будущего.
Маленький человечек с покрасневшей от напряжения льгсиной униженно твердит:
— Я знаю, ты не сделаешь этого! Я знаю, ты не сделаешь!
Подросток не замечает его, он на стороне любовника — не из-за симпатии к нему, не из-за принципа, а потому, что это ему выгодно.
Когда я добрался до вокзала, уже смеркалось. Я остановился. «Куда я иду?» На привокзальной площади густо двигались люди. Я вспомнил о чемодане и направился в камеру хранения.
Он торопливо входит в дом — спешит предупредить любовников об опасности. Они мило беседуют — он их союзник, и они не считают нужным таиться от него.
— С работы пришел, — бросает он. Ему неприятно говорить это — значит, в душе он понимает, как скверна его роль.
— Кто пришел? — весело и удивленно спрашивает женщина, его мать.
— Ну, кто приходит…
За глаза он больше не называет его отцом.
Я взял из камеры чемодан.
«А дальше? — подумал я. — Что дальше?»
Выходит, ничего не изменилось — как и год назад, я чувствовал себя рядом с Леной обманщиком, как и год назад, меня не покидало ощущение, что она принимает меня не за того, кто есть я на самом деле. Обнажая остренькие зубки, снова ухмылялся тот, прежний, Шмаков: «Так ты теперь стал чистеньким?»
Неужто все останется по–старому? Неужто я не сделал всего, что было в моих силах?
До отправления автобуса из Алмазова оставалось меньше часа. Я собирал чемодан. Шмаков следил за мной, оттопырив губу, на которой темнела зажившая царапина—след пиршества, когда он зубами сдирал с винной бутылки золотистую металлическую закатку.
— Ты чего? — пробормотал он, поняв, что означают мои сборы. — Ты чего?
После вчерашнего скандала в клубе он считал своим правом разговаривать со мной в несколько пренебрежительном тоне.
— Уезжаю, — сказал я. И прибавил: — У меня все равно нет больше денег.