Его руки — были по локоть в пуху и крови. Среди этого красно–белого мессива шевелились, как черви, мокрые пальцы. Я сказал, что пить сегодня не буду.
— Понемножечку! Для опохмелочки. Не сейчас, не сейчас, попозже!
Он просительно заглядывал мне в глаза и по–детски моргал. На участок пролезла под забором уцелевшая курица. Шмаков обрадованно засуетился.
— Последняя осталась! Последняя. — Торопя мое внимание, он подталкивал меня локтем. — А та — тю–тю, на закусочку! — Голодать, может, буду, но такой день сегодня!
— Не будете вы голодать.
— Неизвестно! Неизвестно! Раньше как день — яичко или два даже. Для подкрепления — очень даже полезно. Я их сырые прямо, ещё тепленькие…
Я вспомнил жёлтые пятна на подушке. Шмаков заискивающе глядел мне в глаза.
— Понемножечку, — повторял он. — Для опохмелочки.
— Вечером купим, — сказал я и, кажется, лицо мое тронула гримаса брезгливости. — А сейчас убрать бы все.
— Уберем! Уберем! — с готовностью согласился Шмаков. — А вечером в клуб пойдем. Ненадолго.
— Зачем в клуб? — удивился я.
Раньше Шмакова трудно было затащить даже в кино, а тут он принялся с горячностью уговаривать меня. Он спешил похвастаться мною: у него, как и у всех, сын, к нему, как и ко всем, приехал сын. Подтверждалась версия, которой он объяснял наш отъезд: мы покинули Алмазово временно, вынужденные обстоятельствами.
Я отказывался идти с ним, но лишь до тех пор, пока не понял, откуда во мне это упрямое нежелание: я стеснялся Шмакова.
— Хорошо, — сказал я. — Если ты хочешь, мы пойдем.
Тая, утомившись, не могла стянуть с ноги ботинок.
— Помочь? — спросил я.
Она благодарно кивнула, откинулась на спинку скамьи и подняла ногу. Нога была длинной, прямой и сильной. Я чувствовал ладонями холодную сталь конька.
Тая доверчиво следила, как я стаскиваю ботинок. Когда он оказался в моей руке, подняла вторую ногу.
Потом она сидела, устало поставив на пол ноги в белых толстых носках, и смотрела на меня снизу весёлыми глазами.
— Ты не проголодался?
Она впервые назвала меня на «ты».
— Тут буфет есть, — сказал я.
— Я ужасно голодная. У меня есть деньги.
— У меня тоже.
— Устроим складчину! Я всегда ем здесь —иначе не доплетусь до дому.
Я пошел сдавать коньки, а когда вернулся — около нее был тот самый мужчина в черном трико, с которым она каталась. Он улыбался и что‑то говорил ей вполголоса. Она слушала его, смешливо сложив трубочкой раскрасневшиеся на морозе губы. Прошла минута, прежде нем она соизволила заметить меня. Она мягко сказала мужчине:
— Я должна покинуть вас.
— Жаль, — произнес он.
Тая посмотрела на меня с весёлым вызовом.
— А мне —(нет!
Пять долгих часов шел автобус. В нетерпении, с которым я ждал встречи с Леной, была, может быть, и тайная надежда, что Лена освободит меня от жены Миши Тимохина.
Пока мы убирали квартиру, Шмаков ни разу не присел отдохнуть. Мы вытирали пыль, драили полы, выметали из шкафа паутину и заплесневевшие корки хлеба. Шмаков суетился и лебезил. Я отвечал ему односложно, чтобы не выказать подкатывающую к горлу брезгливость— и к этому чужому мне человеку, и к его запущенному жилищу.
Шмаков был щедр: решившись раз назвать меня сынком, вставлял это слово едва ли не в каждую фразу. Но как и я к нему, он, конечно же, не испытывал ко мне ровно ничего. Я неожиданно свалился ехму на голову, и он спешил извлечь из этого счастливого обстоятельства все возможное. Для себя он нашел объяснение моему появлению здесь: я приехал, опасаясь неприятностей на работе, ответственности за то, что бросил его. Он даже чувствовал за собой некоторую силу, но ещё не решался воспользоваться ею — боялся повредить себе. Да и какая в этом была надобность, если я и без того смиренно выполнял все его незамысловатые прихоти?
В буфете мы взяли кофе и сосисок. Тая уплетала их с весёлой жадностью. Потом подвинула тарелку мне.
— Это вам. А то я все съем. — Она опять звала меня на «вы». — Ешьте и не думайте о Тимохине.
— С него вы взяли?
— Я проницательная. Вы думаете о Тимохине и злитесь, что я затащила вас сюда.
Не поднимая глаз, я отпил кофе. Он был теплым и приторным. Я поставил стакан.
— Пойдемте? — сказал я.
— Но вы не доели.
— Я не хочу больше.
— Тогда я их съем. Я ещё никогда не оставляла сосиски. А Тимохин их ненавидит. Он говорит, что от них гастрит.
Я невольно улыбнулся. Это походило на Мишу: он ужасался, если я брал в столовой шницель или борщ на свинине. Миша назубок знал, от какой еды — какие болезни.
Мы вышли на улицу. Шел снег. Тая молчала.
— Послушайте, — сказала вдруг она. — У вас живы родители?
— Живы, — напряженно ответил я. — Почему вы спрашиваете об этом?
Помедлив, она пожала плечами. Снежинки касались её серьезного лица.
— Как странно! Вы моложе Тимохина, и выглядите моложе, но мне почему‑то все время кажется, что вы старше его. И меня тоже. Видите, я даже на «ты» не решаюсь перейти. Наверное, вы много женщин знали.
— Нет, — -сказал я. — Совсем нет.
Мне было неприятно, что она заговорила об этом.
— А я вам верю, — задумчиво сказала она. — С мужчинами, которые знали много женщин, я не так себя чувствую. Свободно. А вас я почему‑то боюсь.