Звук разбудил Адама. Он отлепил голову от бока Неряхи и мгновение растерянно озирался; мало-помалу его глаза – маленькие, влажные, бессмысленно смотрящие с примитивного лица, – утратили выражение ужаса. Он понял, что сидит в хлеву, что сейчас зимнее утро, половина седьмого, а его скрюченные пальцы заняты работой, которую выполняют в этот час последние лет восемьдесят.
Он встал, вздохнул и перешел к Невезухе, которая жевала хвост Нескладехи. Адам, связанный со всяким бессловесным скотом цепью, выкованной из пота и перегноя, вынул хвост Нескладехи у Невезухи изо рта и взамен протянул свой шейный платок – последний, что у него оставался. Корова жевала платок, пока Адам ее доил, но едва он поднялся и перешел к Неумехе, украдкой выплюнула тряпицу и копытом зарыла в вонючую солому у своих ног. Ей не хотелось огорчать старика, отвергая его угощение. Прочная связь – медленная, глубокая, первозданная и безмолвная – сплачивала Адама со всеми живыми тварями. Он знал их немудрящие нужды, они – его. И Адам, и коровы жили близко к земле; старая, матерая простота суссекской почвы вошла в их плоть и кровь.
Внезапно на деревянный косяк двери легла тень. День, сжимавший коровню в мертвенно-бледных объятиях, омрачился лишь самую малость, однако Неряха, Нескладеха, Неумеха и Невезуха инстинктивно подобрались, а в глазах Адама, когда тот встал и повернулся к входу, вновь мелькнул затравленный страх.
– Адам, – проговорила женщина, стоящая в дверном проеме, – сколько ведер молока будет у нас нынче утром?
– Поди ж скажи, – ответил Адам, вжимая голову в плечи. – Ежли наша Неумеха больше не мается животом, то, могет быть, и четыре. А ежли мается, то, могет быть, и три.
Юдифь Скоткраддер сделала нетерпеливое движение руками – они были так велики, что, казалось, охватывали весь окоем. Да и сама она выглядела безграничной, когда стояла на пронизывающем ветру, кутая могучие плечи в малиновую шаль. Ее присутствие заполнило бы любую сцену, сколь угодно огромную.
– Ладно, постарайся надоить побольше, – безжизненным голосом произнесла она, глядя в сторону. – Миссис Скоткраддер спрашивала меня вчера про молоко. Она сравнивала наши надои с теми, что получают на других фермах в округе, и сказала, они на пять шестых ведра меньше, чем должны быть при нашем числе коров.
Глаза Адама подернулись пленкой, словно у ящерицы, разомлевшей под жарким южным солнцем, отчего лицо приняло безжизненное примитивное выражение, однако он ничего не ответил.
– И еще, – продолжала Юдифь. – Тебе, наверное, придется съездить вечером в Пивтаун к поезду. К нам приезжает пожить дочь Роберта Поста. Скажу точнее, как только она даст знать.
Адам испуганно вжался в изъязвленный бок Неумехи.
– Не посылайте меня за ней, мисс Юдифь! – жалобно проскулил он. – Не надо! Как я посмею взглянуть в ее личико-бутончик, зная то, что знаю? О, мисс Юдифь, умоляю, не посылайте меня. Да к тому же, – добавил старик более деловито, – я уж почти шестьдесят пять лет не держал в руке вожжей, как бы мне не опрокинуть барышню.
Юдифь была уже на середине двора. Сейчас она медленно и величаво повернулась к Адаму, и ее низкий голос колоколом раскатился в морозном воздухе:
– Нет, Адам, придется тебе поехать. Ты должен забыть, что знаешь; мы все должны, покуда она здесь. А что до остального – запряги Аспида в тарантайку и съезди шесть раз в Воплинг и обратно, вот и вспомнишь, как это делается.
– А не могет мастер Сиф съездить заместо меня?
Сведенное неизбывным горем лицо хозяйки внезапно озарилось сильными чувствами. Она проговорила тихо и резко:
– Вспомни, что было, когда он ездил встречать новую судомойку… Нет. Поедешь ты.
Глаза Адама – слепые озерца воды на примитивном лице – внезапно хитро блеснули. Он вновь принялся машинально дергать Нескладеху за вымя, приговаривая нараспев:
– Что ж, мисс Юдифь, коли так, значит, поеду. Сколько лет мне думалось, что придет однажды этот день… И вот я еду забирать дочь Роберта Поста в «Кручину». Чуден мир. Семечко в цветочек, цветочек в ягодку, ягодка в живот. То-то и оно.
Юдифь уже прочавкала по грязи через двор и вошла в усадьбу.
В большой кухне, занимавшей почти всю среднюю часть дома, горел безрадостный огонь, дым от него стлался по закопченным стенам и по накрытому к завтраку столу из сосновых досок, черному от времени и грязи. Над огнем висел галган с грубой овсянкой, а опершись на каминную полку и мрачно глядя на кипящее варево, стоял высокий молодой человек в забрызганных грязью сапогах. Его грубая шерстяная рубаха была расстегнута до пупа. Огонь в камине играл на мышцах диафрагмы, которые медленно вздымались и опадали в такт колыханию овсянки.
Когда Юдифь вошла, молодой человек вскинул голову, резко, издевательски хохотнул, но ничего не сказал. Она медленно подошла и встала рядом. Они были одного роста. Некоторое время оба стояли и молчали: Юдифь смотрела на молодого человека, а тот – в загадочные расселины овсянки.
– Что ж, матерь моя, – сказал он наконец, – вот он я, как видишь. Я обещал быть к завтраку и сдержал слово.