Подобно детям, она не умела отстаивать свои выдумки: она упорствовала в простом повторении своей лжи, без конца повторяя одну и ту же фразу, одни и те же слова на манер заигранной пластинки, все время повторяющей один и тот же пассаж. Она даже не пыталась больше меня убедить. Или же вдруг выдавала мне крупицу правды, дабы успокоить меня, надеясь, что я удовлетворюсь этим, не понимая, что это первое признание лишь укрепляло мои подозрения, усиливало мою тревогу и побуждало меня задавать все новые и новые вопросы:
— Да, мы с ним разговаривали по телефону!
— Только один раз?
— Нет! Не один.
— Он сказал тебе, что будет встречать тебя на вокзале?
— Да.
— А ты не знала о том, что я тоже приду?
— Ты мне об этом не говорил.
Ее взгляд, избегая меня, искал место, где она могла спрятаться, спрятаться навсегда, ускользнуть от моих вопросов, ускользнуть от очевидности собственных противоречий, ускользнуть от реальности. Ее губы дрожали. Ее руки сжимали одна другую и изо всех сил боролись между собой.
— Ты видишься с ним гораздо чаще, чем тебе хотелось бы признаться, не правда ли?
— Он говорит, что ему от этих встреч становится легче.
— Но раз ты не хочешь больше иметь с ним дело, ты причиняешь ему только зло.
— Я не знаю.
— И ты при встречах не идешь ни на какие уступки?
— Клянусь тебе, что нет.
— Как тебе верить?
— Я говорю тебе правду.
— Когда ты говоришь правду?
Что она могла ответить? Она надеялась лишь на мое желание верить ей несмотря ни на что. И когда она, в конце концов, разражалась рыданиями, у меня не оставалось ничего, кроме этого желания, ибо я слишком хорошо знал, что от всех своих обманов, даже от возможной своей неверности, страдает прежде всего она сама. Она не любила себя. Не уважала себя. Она нелепо подчинялась воле других, кто бы они ни были. Почему бы ей было не изменить мне, коль скоро она уже считала себя виновной, коль скоро она уже совершила ошибку, к которой уже ничего нельзя было добавить и от которой ничего нельзя было отнять?
В то лето было очень жарко. Мы спали, как говорится, под открытым небом, распахнув окна и подняв жалюзи, чтобы впустить в комнату хоть немного свежего воздуха. Я не засыпал до зари, опьяненный летней жарой и лунной белизной твоего обнаженного тела, которое, казалось, плыло по распахнутым простыням, как по облакам. Легкий ветерок иногда шевелил листву в саду, и ее шелест смешивался с твоим дыханием. Тогда ты становилась частью неба. Тебя уносил туда сон. А я оставался внизу, на земле. Я был хранителем этого мира до самой минуты твоего возвращения.
Поздно утром нас обоих будило солнце, когда его лучи проникали в комнату и разрушали последние сновидения, еще шевелившиеся под нашими веками. Ты всегда прижималась ко мне, улыбаясь и не без удивления вновь обретая меня, вновь обретая нашу комнату, словно ты опять не до конца верила в реальность окружающих тебя вещей, но тем не менее была счастлива, спокойна, безмятежна, потому что рядом был я, потому что ты ощущала мое тело, прижатое к твоему телу, а вскоре и мое желание. Все это помогало миру воссоздаться вокруг тебя, хотя бы на какое-то время. Но я видел цвета осени, затаившиеся кое-где в зелени твоих глаз, и понимал, из какого далека ты только что возвратилась, и твоим поцелуям не удавалось положить конец моему беспокойству.
Я подходил к окну, зная, что увижу в саду нашу хозяйку, вечно снующую между кустами роз, которыми она так гордилась. Должно быть, она дожидалась, когда мы проснемся, так как вскоре устремляла взгляд к нашему окну. Поприветствовав меня улыбкой, она бросала свои занятия в саду и отправлялась готовить кофе для очаровательной актрисы и ее спутника.
Обернувшись полотенцами, мы спускались вниз. Другие постояльцы нашей маленькой гостиницы — англичане, голландцы, направлявшиеся на юг, — обычно исчезали задолго до нашего пробуждения, и мы оставались в саду вдвоем.
Ты ела, как кошка, со сдержанным сладострастием: скромная тартинка с маслом выглядела в твоих руках почти деликатесом. Но ты не доедала ее до конца: ты только пробовала. И кофе ты тоже не допивала. Потом ты закуривала сигарету, но почти тут же гасила ее. Таким образом ты насыщалась простым представлением о завтраке, делая вид, что ешь, словно на сцене.
Потом ты начинала беспокоиться, не опаздываешь ли ты на репетицию. Нет, ты не опаздывала, я то и дело смотрел на часы: и днем тоже я оставался для тебя хранителем мира и времени.
Я сопровождал тебя до развалин старого замка, во дворе которого был устроен театр на свежем воздухе: башенка и зубчатая стена обрамляли сцену и служили декорацией пьесы.