В Москве он останавливался всегда у Маргариты Николаевны. Зимою 32–33 гг. он приехал из Ленинграда мрачнее тучи. В Ленинграде он защищал одно тяжелое дело. Тогда еще свирепствовал так называемый закон от 7 августа 1932 года – закон об охране государственной и общественной собственности. А у нас, после того как воцарился Сталин, вся политика партии и правительства начала отчетливо делиться на два основных периода: после какого-либо грозного постановления – «куча мала», а когда уже куча дорастала до небес и уже некуда было валить, следовало отступление с барабанным боем: мы-де, руководители, тут ни при чем, это перегибы. Подзащитные Николая Борисовича колхозники-правленцы и учитель, исполнявший по совместительству обязанности колхозного счетовода, попали как раз в самую «кучу малу» после обнародования «закона от 7 августа»: за несколько сорванных по дороге колосков вас могли тогда упечь в концлагерь. В Ленинградском облсуде старания Николая Борисовича не увенчались успехом. Приговор первой инстанции оставили в силе: учитель был приговорен к расстрелу, колхозники – к десяти годам концлагеря. Жены валялись у Николая Борисовича в ногах, умоляя спасти мужей. Московский адвокат Малянтович, чтобы Николаю Борисовичу специально не ездить в Москву, предложил выступить вместо него в Верховном суде. Николай Борисович решил выступить сам и тем еще утяжелил бремя своей нравственной ответственности за судьбы подзащитных. Но Николай Борисович боялся, что Малянтович может проиграть из-за того, что не знает так дела, как знает он, и тогда он этого себе не простит. Ну, а если он сам проиграет?..
В день приезда в Москву Николай Борисович несколько часов провел в Верховном суде, а вернувшись, снова углубился в изучение дела. Обычно словоохотливый, любивший рассказывать мне о своих встречах на юридической почве с писателями и литературными деятелями или послушать мои рассказы о том, чем сейчас дышит студенчество, на сей раз он был угрюм и молчалив. Утром встаю по-студенчески рано. Глядь-поглядь, а Николая Борисовича уже и след простыл: уехал в Верховный суд. Я тоже вскоре отправился в читальню, оттуда в институт. Возвращаюсь поздно вечером, а у самого на сердце кошки скребут – чем-то все кончилось у Николая Борисовича? Вхожу в столовую и с первого же взгляда понимаю все. Николай Борисович сияет, лучится, светится особым светом – светом блаженства спасать людей. Такой победы он и сам не ожидал: учитель, на которого были возведены обвинения тягчайшие, был признан невиновным и подлежал немедленному освобождению, колхозники осуждены на небольшие сроки, и то условно. Приехавшие следом за Николаем Борисовичем бабы снова валялись у него в ногах и пытались целовать ему руки, но уже – от радости. И вот, когда я думаю о Николае Борисовиче, я прежде всего вспоминаю его счастливое лицо в тот день, когда он отбил у каторги и у смерти невинных людей.
В мае 1941 года Татьяна Львовна подарила мне свою книгу прозы, открывавшуюся рассказом «Зачем билось ее сердце?». Надпись она мне сделала такую;
«Милый Коля, читая эти старые рассказы, вспоминай твоего старого друга Т, Щепкину-Куперник, которая сейчас не всегда знает, “зачем билось ее сердце”… 26/V 1941 Москва».
В этих строках – отзвук боли, которую ей причинила смерть спутника. Душевную свою рану она лечила целодневным трудом.
Мужество не покинуло Щепкину-Куперник и перед лицом творческой ее драмы. Она долго искала выхода из тупика – терпела неудачу то с повестью, то с пьесой, то с книгой воспоминаний – и наконец нашла. Не считая Ростана, собрание сочинений которого вышло в 1914 году целиком в ее переводе, до революции Татьяна Львовна переводила от случая к случаю. В 30-е годы она занялась стихотворным переводом профессионально.
Что помогло Щепкиной-Куперник, кроме таланта, стать первоклассным стихотворным переводчиком? Ну, конечно, способности к языкам, знание нескольких языков – французского, немецкого, английского, итальянского, испанского, польского и украинского. Чрезвычайно существенно то обстоятельство, что она побывала за границей – во Франции, в Англии, в Испании, что она видела краски и оттенки чужеземного ландшафта, наблюдала чужеземцев в быту, вслушивалась в музыку их речи. И, что не менее существенно, Щепкина-Куперник никогда не полагалась на свой талант, на то, что рифмы жили с ней запросто еще в раннем ее детстве. До конца своих дней она работала с железным упорством и находила упоение в бою с далеко не всегда податливым словесным материалом, в том, чтобы преодолевать его сопротивление, в том, чтобы побеждать трудности, беспрестанно возникающие у художника взыскательного. Сварливая домработница Татьяны Львовны бурчала якобы себе под нос, однако достаточно громко, чтобы слышала Татьяна Львовна:
– Запрется на целый день со своим Шекспиром, ей и горя мало, никаких забот!