Читаем Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 полностью

– Я не гадалка, не пророк и не знахарь. Выйдет из вас поэт или не выйдет – сказать не берусь. Тут многое зависит от того, с какой беспощадностью вы будете работать над собой. Сама по себе подражательность – болезнь детская и не всегда опасная, проходит с возрастом и при большом желании излечиться. Это я знаю по себе, Вы говорите, вам еще девятнадцати нет? Ну, в ваши годы я писал не лучше вас:

В душе моей страсти кричат,Как совы полночной порою.

Врезались мне в память отдельные его замечания, советы, признания:

– Если я задумал поэму, сначала я должен расставить фигуры, только после этого начинаю писать.

– Опытный охотник не бьет зверя в лоб – он обходит его стороной. Так и в поэзии: лобовая атака ничего не дает. Обойдешь явление стороной – скорее попадешь в цель.

– Вы боитесь слова и этим обедняете свои стихи. «Непоэтичных» слов нет – запомните это раз навсегда. Поэтичность слова зависит от того, как и где вы его употребляете. Безбоязненно употребляйте любые технические выражения, самые простые, самые обиходные слова… вплоть до матерных, – добавил он с вызовом.

В намеренном этом «перехлесте» сказалась ненависть Багрицкого к «красивости», ненависть, тем жарче накаленная, что он сам на первых порах заплатил «красивости» более или менее обильную дань.

– Стихи надо делать не так, – он пробежал пальцами по столу, – а вот так… – Пальцы медленно, преодолевая незримое сопротивление, сжались в кулак.

Этим жестом он выразил некоторые из своих основных стилевых принципов. Этим жестом он призывал к максимальной экономии выразительных средств, к максимальному уплотнению фразы, к композиционной слаженности и сцепленности, к точности словоупотребления, к борьбе со словами не обязательными, которые так легко выкинуть из песни, к борьбе со словами-затычками, к борьбе со словами-пустышками. Сама медлительность движения указывала на нелегкость борьбы, на длительность процесса вызревания.

Впоследствии, думая над жестом Багрицкого, я понял, что он относится не только к поэзии. И когда мне пришлось переводить гранильщиков и чеканщиков слова, я столько раз вызывал его в памяти, чтобы он уберег меня от словесной безответственности, от словесной развинченности, от словесной расхлябанности, от синтаксической рыхлости, при которой слова расползаются, как раки из корзинки! А в переводе это двойной грех, ибо оригинальный писатель отвечает по крайней мере только за себя, переводчик же отвечает перед читателями и за переводимого автора: он может приблизить иноязычного автора к читателю, может сдружить их, а может и развести в разные стороны. До переводов Маршака русский читатель любил отдельные стихотворения Бернса, любил, кстати сказать, благодаря тому же Багрицкому, «штору переводов «Джона Ячменное Зерно» и «Веселых нищих», но творчество Бернса он полюбил благодаря Маршаку. И разве русский читатель осязал поэтическую мощь «Фауста» до перевода, выполненного Пастернаком? До этого перевода он принужден был верить гетеанцам на слово, что «Фауста» создал человек, который «совершил в пределе земном все земное», создал не только гениальный мыслитель, но и гениальный поэт. Холодковский приготовил читателю суп, где капустные листья мыслей плавают в поэтической жиже, о перевод Брюсова можно сломать даже молодые, крепкие зубы.

Перебирая в памяти высказанные Багрицким в тот вечер суждения, я могу припомнить только одно несостоятельное; впрочем, несостоятельность эта открылась мне далеко не сразу – первое время я почти все, услышанное из его уст, принимал, не рассуждая, на веру.

– Вы берете Россию из вторых рук: у Некрасова и у Никитина, – заметил он по поводу одного моего стихотворения, – а ее надо брать из первых: у Клюева и у Городецкого.

Начать с того, что, если ты заимствуешь понимание или ощущение чего-либо, значит, ты черпаешь его уже не из первых, а из вторых рук. Затем, сказать, что Некрасов в смысле верности и цельности ощущения России – это вторые руки, а Городецкий – первые, мог человек, Россию недостаточно хорошо знавший, да к тому же еще не свободный от литературного снобизма. Сколько Багрицкий ни «выдавливал из себя по калле» сноба, сколько ни боролся со снобизмом в других – в нем все-таки сидел сноб. Гершензон говорил о Леониде Гроссмане: «Леонид Петрович – человек бесспорно талантливый, но в нем все-таки чувствуется денди с Дерибасовской, и это ему очень мешает». Багрицкий, как, кстати сказать, и Гроссман, не был денди ни по рождению, ни по привычкам, ни по замашкам. Его «дендизм» сидел глубже. Он проявлялся в тематике и в лексике первых стихов, под денди гримировал Багрицкий в начале литературной жизни свое лирическое «я»:

Я, изнеженный на пуховиках столетий,Протягиваю тебе свою выхоленную руку…(«Гимн Маяковскому»)
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже