Мать любила выписывать понравившиеся ей мысли, строки и целые стихотворения. Так, она выписала из письма Александры Андреевны Толстой к Льву Николаевичу: «Прекрасная, милая, легкая доброта Ваша…» Вот и об ее доброте можно было сказать именно так.
Вспоминались ее слова о творческом начале в любви. Она говорила, что любовь – это искусство, и, как всякое искусство, любовь требует разнообразия форм. Наши с ней отношения не были бы такими неколебимыми, если б она вовремя не поняла, что настала пора, когда мне уже нужна не столько мать, сколько мать-друг…
В раннем возрасте, когда я, заболев, всю ночь горел как в огне, я говорил матери:
– Давай дузья!
Так я просил ее взять меня на колени, поносить по комнате. Когда я возмужал, она с шутливой ласковостью то же самое предложила мне.
Она выписала такие фразы из писем Александры Андреевны Толстой к Льву Николаевичу:
Никогда не имела способности любить с закрытыми глазами… Чем дороже человек, тем яснее, кажется, поражают нас его недостатки, все равно как дорогой больной.
Это «камешек» в мой «огород».
Моя мать, как и я» рано затосковала о прошлом. (Вообще у нас с ней много общих черт, склонностей и привязанностей.) В лагере ее тоска не могла не усилиться. Это была тоска не только о своем относительно благополучном прошлом, но и тоска о тех, кого она утратила навсегда. Она писала мне, что ей жаль не только ушедших из жизни Петра Михайловича и Георгия Авксентьевича, не только самое себя, потому что она их больше не увидит, но и меня, потому что и я их больше не увижу, У нее были основания для жалости ко мне: она знала, какой не мельчавшей, а все ширившейся любовью любил я их – и за то, что они такие, и за то, как много сил положили они» чтобы я не засох на корню.
В лагере она сделала выписку из «Княжны Мери» (листок с ее выписками сохранился):
Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, – ничего!
И из «Тихого Дона»:
От пластов снега несло холодом, но холод этот еще резче подчеркивал аромат доцветающих фиалок, неясный и грустный, как воспоминание о чем-то добром и давно умершем…
Эту книгу она прочла в лагере и высоко ее оценила, там же прочла «Самгина» и писала мне, что некоторые его страницы написаны с огромной художественной силой.
На одном и том же листке две выписки. Одна – из рассказа Горького «Женщина»:
Неизбывная» на всю жизнь данная тоска.
А другая – из рассказа Сергеева-Ценского «Старый врач»:
Чем отчетливее чувствует человек, что он уходит из жизни, тем милее становится для него все кругом. Жизнь каждый день подносит ему тогда в давно известном неизведанно новое. Человек глядит на повседневно привычное, а это привычное так неожиданно вдруг сверкнет, что глазам становится больно от счастья.
Эта выписка характерна для ее скорбной жизнерадостности.
В лагере она много читала. Я посылал ей книги, но и в лагере была неплохая библиотека.
20 ноября 51-го года, незадолго до выхода на волю, она мне писала:
Читаю «Преступление и наказание» и, как всегда при чтении его, потрясена гением Достоевского. Глубоко волнует все, но особенно разговоры Раскольникова с Соней Мармеладовой, их совместное чтение и т. д. Принято говорить, что Достоевский тяжел. А, по-моему, ничуть, так как из всех действительно глубоко трагических положений ярко сверкает свет, все и вся освещающий и дающий счастье.
Выписываю строки из ее письма ко мне от 8 сентября 55-го года: