Вот тут стали исчезать остатки привязанности, которую я к нему испытывал. Он снял с меня последние обноски, обмотал колючей проволокой, растирал раны кусками селитры, засолил в моих же водах, подвесил за ноги, чтобы провялить на солнце, и все кричал, что такого умерщвления плоти еще мало, чтобы утихомирить его преследователей. Под конец он бросил меня гнить в моих собственных несчастьях в подземелье для покаяния, где колониальные миссионеры перевоспитывали грешников, и с коварством чревовещателя, которого ему было не занимать, принялся подражать голосам съедобных животных, шепоту спелых свекол и журчанию ручейков, чтобы мучить меня иллюзией того, что умираю от голода в раю. Когда контрабандисты доставили ему необходимое, он спускался в подземелье, давал поесть, чтобы не дать мне умереть, но потом заставлял платить за это подаяние, выдергивая ногти клещами и стесывая зубы мельничными жерновами. Единственным моим утешением было желание, чтобы жизнь дала мне время и случай рассчитаться за такие издевательства еще более свирепыми муками. Я удивлялся самому себе, что мог выдержать эту вонь собственного гноя, а он сбрасывал мне свои объедки и раскидывал по углам падаль – ящериц и ястребов, чтобы воздух подземелья окончательно отравил меня.
Не знаю, сколько времени прошло, когда он принес тушку кролика, чтобы показать мне, что скорее сгноит его, чем даст мне съесть. Однако и тут мне хватило терпения, осталась лишь злость, так что я схватил тушку кролика за уши и швырнул ее в стену, видя в кролике не животное, а его самого, который сейчас разобьется о стену. И вот тогда и произошло как во сне: кролик не только воскрес, вереща от ужаса, а даже вернулся в мои руки, шагая по воздуху.
Тогда началась моя большая жизнь. С тех пор брожу по свету, спасая от болотной лихорадки за два песо, возвращая зрение слепым за четыре пятьдесят, обезвоживаю отечных за восемнадцать, ставлю на ноги калек за двадцать, если они калеки с рождения, за двадцать два, если от несчастного случая или драк, за двадцать пять, если в результате военных действий, землетрясений, высадок морской пехоты или любых других стихийных бедствий, излечивая оптом от общих заболеваний – по договоренности, свихнувшихся – смотря на чем, детей – за полцены, а глупцов – из благодарности. А ну, дамы и кабальеро, кто отважится сказать, что я не филантроп, вот теперь да, господин командующий двадцатым флотом, прикажите своим ребятам убрать баррикады, чтобы прошло болящее человечество, прокаженные налево, эпилептики направо, паралитики – туда, где не будут мешать, а туда подальше – не самых неотложных, только, пожалуйста, не толпитесь. Я не в ответе, если перепутаются болезни и окажутся вылечены от того, чего у них нет. И пусть играет музыка, пока не расплавятся медные трубы, и летят ракеты, пока не обожгутся ангелы, и льется водка, пока не убьет мысли, и пусть придут хамоватые служанки и канатоходцы, мясники и фотографы, и все – за мой счет, дамы и кабальеро. Вот здесь и кончилась дурная слава Блакаманов, и началась всеобщая суматоха. Вот так я вас и усыплю, прямо-таки депутатским способом, на всякий случай, если подведет мое умение и некоторым станет хуже, чем было. Единственное, чего я не делаю, – не воскрешаю мертвых, потому что едва откроют глаза, в ярости набрасываются на того, кто вырвал их из могилы, а в конце концов те, кто не убьет себя, все равно умирают от разочарования. Сначала мне докучала свита ученых – хотели изучить законность моего промысла, а когда убедились, что все чисто, стали угрожать мне адом Симона волхва и посоветовали вести покаянную жизнь, чтобы стать святым. Я ответил им с полным уважением, что с этого уже начинал. Но дело в том, что я ничего не выгадываю, если стану святым после смерти. Я ведь артист, и единственное, чего хочу, – жить, чтобы быть счастливым с этим вот тарантасом – шестицилиндровым кабриолетом, который купил у консула пехотинцев, с шофером – уроженцем Тринидада, который был баритоном в опере о пиратах в Новом Орлеане, с моими рубашками из настоящего шелка, с моими восточными лосьонами, зубами из топаза, татарской кепочкой и двухцветными ботинками, чтобы спать без будильника, танцевать с королевами красоты, завораживая их книжной риторикой, и чтобы поджилки не тряслись от страха, если вдруг в первый день Великого поста увянут мои способности. Ведь для того чтобы продолжать такую жизнь министра, мне довольно моего глупого лица, и вообще на мой век хватит магазинчиков, их у меня полно – отсюда и до заката, там те же самые туристы, которые раньше по-адмиральски грабили нас, теперь бегают за портретами с моим росчерком, за альманахами с моими стихами про любовь, за медалями с моим профилем, за клочки моей одежды, и это еще не считая досадного почета день и ночь стоять в мраморе, как отцы отечества, – конной статуей, загаженной ласточками.