Но как ни благотворно действовало на меня его присутствие, я догадывался, что Йоргос Сеферис и сам чего-то ждет, что и его точит какая-то тайная мысль, удручает изгнание более общее и более суровое, чем выбранная для жизни чужая страна и другое ремесло. Да, ясностью в вопросах повседневной морали, уравновешенным умом, невозмутимой оценкой событий и людей он — человек солнечной природы. Но есть в нем и что-то земляное, пустынное. Внезапным молчанием он порой наводил меня на мысль о том существе, согнувшемся под темной ношей, чей профиль видишь по ночам на изрытой поверхности луны. Чтобы ясней представить себе Сефериса, — и вспоминая средневековые книги, где распятый Спаситель изображался между солнцем и луной и словно растворял свое человеческое страдание в доверии космосу, — я даже рискнул бы мысленно соединить два эти начала, дневное и ночное, в некий знак мужества и готовности к переменам Но такой двойственный знак существует, и не просто в уме: это октябрьское солнце, каким его видит Средиземноморье и знает Сеферис. Когда, два года назад и как раз в октябре я опять навестил поэта в его новом афинском доме, он сидел на террасе и, казалось, составлял с этим солнцем одно целое, лишь постепенно давая почувствовать, что свет несет в себе и нашу прозрачность, и неустранимое черное пятно. И тогда мне открылась вся суть этих солнечных дней — времени плодов, которые ему же предстоит разломить. Есть в году такая пора между зрелостью и смертью, когда жизнь разом раскрывается во всем великолепии и обреченности. Она предстает в столкновении стихий, но и в тождестве бытия, показывая, как взращивать это тождество в глубине сердца. Октябрьское солнце — я всегда любил его, здесь и там, в любом месте Средиземноморья. Позже, читая стихи Сефериса, я увидел его опять — сохраненное мыслью поэта, послушное его слову.