Как бы там ни было, перед нами вопрос. Если наш язык подходит для поэзии, то почему их встречи всегда сопровождаются такими раздорами, такими — как легко видеть, взаимными — резкостями? Что это, свойство любой культуры, начиная, быть может, с эпохи романтизма? Или отличительная черта именно французского языка?
По-моему, скорей последнее, и я берусь это доказать. Но прежде придется определить то, в чем, по-моему, состоит одно из начал поэтической интуиции. Оно же и главная точка соприкосновения поэта с языком: я имею в виду отклик поэзии на самую простую данность, данность слова.
Сразу хочу подчеркнуть: я иначе — в корне по-другому — смотрю на то, что обычно считается единственным содержанием, которое может нести знак. Расхождение здесь и вправду серьезное. К тому же с оно до такой степени не осознается, что, может быть, в нем и есть всегдашняя причина той опасной поверхностности подхода к поэзии, которая сделала непонятным — и для стольких авторов — сам
И до чего же ничтожные тут сдвиги, если судить по последней критической литературе! Знак детерминирован структурой, показали Соссюр и его последователи, добавив к значению слова и, соответственно, к пониманию словесности новый уровень. Но функция, ими за словом признанная, по-прежнему сводится к простому означению, так что, обогатив анализ, они, вместе с тем, создали новую угрозу для размышлений о поэзии.
Видимо, для всех лингвистов слово «лошадь» отсылает к чему-то, что, скажем так, не осел и не единорог. Его содержание — некая обобщенная сущность, «чтойность», и ничего больше. А потому — в отличие от имени (собственного, которое достаточно выкрикнуть, — не в его власти вызвать здесь, передо мной, реальное присутствие какой бы то ни было «лошади».
Казалось бы, очевидно. Что такое «лошадь как таковая», если не понятие? Действительно, передо мной
Именно с этого, по-моему, и начинается поэзия. То, что я называю словом «огонь» (я взял другой пример, и это уже само по себе значимо) и что оно пробуждает во мне как стиховое слово, есть не просто огонь в его огненной природе, та частица огня, которую только и может донести его понятие. Нет, это сама
Может быть, я выражаюсь не очень понятно. Приведу пример.
Представляю или припоминаю (может быть, потом станет ясно, что эти слова равнозначны) летний день. Я захожу в полуразрушенный дом и вдруг замечаю на стене саламандру{125}
. Застигнутая врасплох, она пугается и застывает на месте. Разом очнувшись, готов замереть и я. Смотрю на саламандру, узнаю ее, как принято говорить, отличительные черты: вижу эту тонкую шею, сизую головку, мягко бьющееся сердце.Передо мной теперь несколько возможностей. Я могу подвергнуть анализу воспринятое чувствами, и, опираясь на чужой опыт, мысленно отделить эту крохотную жизнь ото всего другого, на что падает глаз, отнести ее к определенному виду, как это делает проза, сказать; «Саламандра каком-то», — и пойти дальше, все так же не сосредоточиваясь, скользя по поверхности встреченного. Но есть другие пути, путч вглубь. К примеру, можно задержаться на этой саламандре взглядом, всмотреться в особенности, по которым ее тут же узнал, как бы продолжить анализ, все полнее делающий ее некоей саламандрой — иными словами, предмет науки, реальность, упорядоченную силой разума и расчлененную средствами языка. Но все это ради того, чтобы во внезапно распавшихся чертах прежней саламандры, в абсолютном, неопровержимом и отдельном контуре вот этой ее лапки увидеть только чудовищный пучок непонятных подробностей. У каждой из подобных деталей есть название, но они вдруг словно расстались со своими названиями. И теперь все эти понятия, дефиниции, частности лишь механически сцеплены друг с другом, не давая ответа ни на один вопрос.