Мгновения, не заполненные ничем, мгновения чистого ожидания: ведь еще слишком громко звучали отголоски другого зова, чтобы я — вновь ставший личностью, мечтателем (в том смысле, какой придавал этому слову Малларме){172}, критиком — позволил себе отдаться обманчивым чарам этой ладьи мертвецов.
После этого я подошел к «ризнице», оказавшейся чем-то вроде стенного шкафа, где лежал всякий хлам: моток веревки, скамейка, надорванный мешок с известкой, из которого сочилась белая пыль. Никто не появлялся, и я выключил свет, а затем вновь направился к алтарю. Издали он был похож на высокую пещеристую скалу, населенную множеством птиц, — уже потемневшую, едва озаряемую блеском пены. Ведь свеча к этому времени догорела — почти до конца, сделав еще более быстрым движение теней — струй, хлынувших по желобу руки, завихрений одежды, возникших как бы под напором корабля, который прошел поблизости, смешивая свои огни с водой. Да, водой, состоящей из этих изображений и этих разрывов изображения, водой незримости, которая растворяет непрестанно возрождающуюся иллюзию форм, разлагает смертный взгляд, водой, которой мы могли бы стать у высшего предела нашего внимания к искусству художников, на ясном ночном берегу, где утверждение и пена, желание и бренность противоречат друг другу уже с первых своих слов, но при этом и объединяют свои силы. И мои мысли принимают другое направление. Сколько раз, говорю я себе, человек отвергал лежавший перед ним путь, хотя он и был открыт, сколько раз ложный свет мешал ему сделать решающий шаг и сделаться знаком, превосходящим широтой и подвижностью любой смысл, и больше того — подлинным праздником (в глубине его души), праздником, сияющим огнями даже там, где смысл почти занесен песком? Разве он, к примеру, не изменился бы, не пережил бы настоящее становление, если бы возвел еще выше эти алтари, которые пытался найти уже так далеко за границами понятий, если бы увеличил их до размера зданий — громадных и, вероятно, черных, вставших одно за другим на морском берегу, словно идеальный город? Мне видится зимний дождь, падающий на улицы, которые насыщены изображениями. Я понимаю, что я повелитель этих образов, скульптор, дарующий плоть этому видению. И где-то посредине между землей и облачным небом, видимая из самых разных мест этого священного города, вновь и вновь возникает та же фигура: бок, плечо, немного наклоненная голова, рука, что-то ищущая и находящая в темноте, — там, где мрамор и вправду останется бесформенным, где резец остановит свое движение. Пусть такой и будет вечная Исида в своем каменном покое с высокими сводами. И пусть у нее тысячекратно будет одно и то же лицо. В одном из этих лиц, высоко-высоко, куда не досягает ничей взгляд, мы уловим подлинное, неуловимое сходство — так руки богов отпускают выскальзывающий рог. Тайна, расточаемая во времени, которое больше не исчезает. Как много дождей падает на одинокий мир!.. — Свеча догорела и погасла. От алтаря осталось несколько разбегающихся теней, последние блики пены — пропало все, кроме гула морских волн.
И здесь я не могу не подумать о том, что было тоже сном, всего лишь сном, но расцвеченным таким сверканием реальности, что, пробудившись, я еще долго спрашивал себя — и много позже, да и сейчас, если этот сон внезапно приходит мне на память, — не вспоминаю ли я пережитое наяву. Я нахожусь на корабле, плывущем по Атлантическому океану, «в Южную Америку». Проходит ночь за ночью; теперь снова светит солнце, и мы, в буквальном смысле этих слов, проплываем через острова. Точно скользя по каналу, корабль очутился среди улиц какого-то города, и я смотрю на них с палубы, пока мы движемся мимо — чужие и одновременно, на этот краткий миг, поразительно близкие тому древнему народу, который все еще здесь живет. Слева открывается площадь, я вижу церковь, ярко освещенную восходящим солнцем, — ориентация, прямо противоположная обычной. Перед церковью играют дети: я замечаю, успеваю вобрать беглым взглядом это перекрестье пространств, сошедшихся на паперти, простую гармонию теней, отбежавших далеко от фасадов, трепет чего-то необъяснимого, похожего на тушь, разлившуюся в прозрачности утреннего света. Мы смотрим и мы на виду, вес омыто смеющимися лучами и дышит полным спокойствием — но корабль скользит, и мы уже далеко.
Памяти Бернини, создателя «Истины», украшающей гробницу Александра VII, — статуи, которая тянется вверх, словно раздуваемое пламя, — посвящается это движение наружу, в клубах дыма, летящего от семи огней.