Водораздел, о, водораздел! Я вырос в тени этой великой границы у себя за спиной, и его тихое, неизменное присутствие проникло в меня до мозга костей. Водораздел был массивной, раскинувшейся чертой, заданной не политикой, войнами или религией, а лишь тектоническими плитами, гранитом и силой тяжести. Как же интересно: ни один американский президент не узаконивал эту границу полноправным указом, однако очертания ее миллионом разнообразных невысказанных способов повлияли на расширение и формирование американских рубежей. Этот зазубренный часовой разрезал водосборные бассейны страны на восточный и западный, Атлантический и Тихоокеанский – и к западу вода была золотом: куда она шла, туда следовал и народ. Капли дождя, упавшие чуть западнее от нашего ранчо, попадали в ручьи, что через систему Колумбия-ривер стекали в Тихий океан, тогда как водам нашего ручья, Фили-крик, отводилась почетная роль пропутешествовать еще тысячу миль – всю дорогу вниз до заболоченных протоков Луизианы – и через глинистую дельту влиться в Мексиканский залив.
Мы с Лейтоном, бывало, взбирались на «Лысину», самый гребень водораздела – Лейтон, сжав обеими руками стакан с водой, силясь не пролить ни капли, а я – с примитивным фотоаппаратом, который сам смастерил из обувной коробки. Я фотографировал, как он носится взад-вперед и льет воду то на одну сторону холма, то на другую, а сам вопит по очереди с этим своим классным креольским акцентом: «Привет, Портленд!», «Здорово, Новый Орлеан!» Как я ни совершенствовал механизм, мне так и не удалось запечатлеть на снимке весь героизм Лейтона в этот момент.
Как-то после одной такой вылазки он заявил прямо за обеденным столом:
– А от реки многому можно научиться, правда, па?
И хотя отец в тот раз ничего не ответил, по тому, как он доедал картофельное пюре, видно было: слова сына пришлись ему по вкусу. Мой отец любил Лейтона больше всего на свете.
Итак, Грейси на крыльце лущила кукурузу, а я зарисовывал. Трещотки и жужжалки наполняли поля вокруг нашего ранчо томной музыкой, над землей плыл август – густой, знойный, памятный. Монтана сияла воплощением лета. Неделей раньше я наблюдал, как над мягким, поросшим еловым лесом хребтом Пионер-маунтинс медленно и тихо занимается рассвет. Я просидел всю ночь, заполняя блокнот-мультфильм, где древняя схема человеческого тела в представлениях династии Цинь накладывалась на триптих о трактовке работы внутренних органов племенами навахо, шошонов и шайенов.
На заре я босиком вышел на заднее крыльцо. Меня чуть лихорадило. Даже после бессонной ночи я ощущал мимолетное волшебство этого мгновения, поэтому заложил руки за спину и стискивал себе мизинец, пока солнце наконец не явило из-за хребта свой неведомый лик и не сверкнуло прямо мне в глаза.
Потрясенный, я присел на ступеньки крыльца, и лукавые деревянные доски не упустили случая затеять со мной разговор:
–
– У меня полно работы, – ответил я.
–
– Не знаю, всякой, по хозяйству. Тут, на ранчо.
–
– Правда?
–
– Да я вообще не очень-то хорошо плююсь. Я люблю карты.
–
– Тут полно всего, что можно нанести на карту. И мне некогда смотреть на вещи проще. Я вообще не очень понимаю, что это значит.
–
– Я не болван, – возразил я. Но потом не утерпел: – Или все-таки?
–
– Правда?
–
– Не знаю.
–
– Да.
–
– Но я еще не закончил с картами. Тут так много всего, что я еще могу нарисовать!{3}
Когда мы с Грейси лущили кукурузу, на крыльцо вышла доктор Клэр. Услышав, как под ее шагами заскрипели половицы, мы с Грейси разом подняли головы. Большим и указательным пальцами доктор Клэр крепко сжимала булавку, на которой поблескивал зеленовато-синим металлическим отливом жук. Я опознал
Моя мать высока и костлява, а кожа у нее такого мучнистого оттенка, что когда мы ездили в Бьютт, на нее оборачивались прохожие. Одна старушка в цветастой широкополой шляпе даже сказала своему спутнику: «Глянь только, какие запястья тонкие!» И между прочим, правильно подметила: не будь доктор Клэр моей матерью, я б тоже решил, будто с ней что-то неладно.