А за развязкой, насколько хватал глаз, тянулись высокие здания, пожарные выходы, водонапорные башни и просторные улицы – все это убегало в даль: даль, составленную все теми же высокими зданиями, пожарными выходами и водонапорными башнями. Глубина картины, количество перехлестывающихся линий, множество представленных материалов – все это повергло меня в первую стадию гипервентиляции. Подумать только: в какой-то момент истории каждое отдельное здание, каждый металлический поручень, каждый кирпичик, карниз и коврик у двери были помещены сюда кем-то конкретным, руками какого-то человека! Пейзаж предо мной был невообразимым творением рук человеческих. И хотя горные хребты, обступившие ранчо Коппертоп, статной мощью превосходили это скопление домов, однако существование гор всегда казалось мне неизбежным – естественным побочным эффектом эрозии и движения тектонических плит. Здесь же небрежной предначертанностью и не пахло. Во всем – в решетке улиц, в телефонных проводах, в форме окон, в скопищах труб и в тщательно настроенных тарелках спутникового телевидения – решительно во всем проявлялись доказательства коллективной одержимости уютной логикой прямых углов.
Небоскребы перегораживали горизонт со всех сторон: ни дать ни взять – гигантские театральные подмостки, стратегически установленные с таким расчетом, чтобы я забыл, как выглядит весь остальной мир.
На переднем плане – в ближнем к железной дороге ряду – маячил большой черный внедорожник, и я осознал, что он-то и был источником ритмичного басового гула. Из него гремела самая странная музыка, какую я только слышал – энергичная и маскулинная версия «Поп-герлз» Грейси. Автомобиль весь так и трясся, словно желе. Окна у внедорожника тоже были черными, так что разглядеть водителя я не мог. Пока я гадал, как же он видит, куда едет, зажегся зеленый свет и внедорожник помчался прочь. К полнейшему своему удивлению, я заметил, что хотя сам он едет вперед, но большие серебряные обода колес у него вращаются
Поезд медленно пробирался по этому сенсорно-перегруженному пейзажу. Я до половины приоткрыл дверцу «виннебаго», чтобы проветрить душную кабину. Солнце било в лицо – было еще совсем рано, но жара расходилась уже вовсю: густая, липкая жара, с какой я никогда еще не сталкивался. Как будто бы мельчайшие кусочки бетона, резиновая изоляция проводов и даже мелкие полимерные частицы испарились и теперь витали в воздухе, вытесняя усталые молекулы кислорода.
Рядом послышался шум стройки. В ноздри мне ударила вонь выхлопных газов и гниющего мусора, но быстро пропала. Все кругом было мимолетным, кратким. Ничто не задерживалось больше десяти секунд. И люди, оживлявшие пейзаж, прекрасно осознавали эту мимолетность: они передвигались быстрым шагом, легонько помахивая руками, как будто им важно одно – добраться до цели. В каждую отдельную секунду я видел вокруг больше народа, чем до сих пор встречал за всю жизнь. Люди кишели повсюду: шли по тротуарам, ползли в машинах, махали руками, прыгали через скакалочку, продавали журналы, газеты, носки. Из еще одного черного внедорожника (с нормальными колесами, вращающимися как положено) снова донесся ритмичный басовитый гул, потом и он утих, оставив лишь эхо своего эхо первой машины. У меня в голове оба черных гудящих внедорожника слились в одну машину, колеса которой вращались сразу и вперед, и назад, раздвигая пространственно-временной континуум. Нда, этот город умел сбить с толку!
Где-то пять раз коротко и отрывисто взлаяла собака – мужской голос завопил на нее, кажется, по-арабски. Три чернокожих мальчика на маленьких велосипедах выехали из-за угла и лихо спрыгнули с тротуара, заливаясь хохотом, когда последний чуть не упал, но с трудом выправился и догнал товарищей. Велосипеды у них были такие маленькие, что им приходилось широко растопыривать ноги, чтобы не задевать коленками за локти.
Как иной раз вдруг понимаешь, что всю жизнь употреблял какое-то слово, не понимая его значения, так я сейчас осознал, что никогда прежде не был в настоящем городе. Возможно, сто лет назад Бьютт тоже был настоящим городом, гудящим от хлопанья ежедневных газет, звона переходящей из рук в руки мелочи и шелеста шерсти, задевающей за шерсть, на запруженных тротуарах. Но не теперь. Теперь настоящий город находился здесь. Здесь – как возвещал огромный синий плакат «Трибьюн» – был «Чикаголенд».