Как-то раз во время обеда я сидела в уличном кафе со своим новым парнем. Он был аспирантом отделения истории искусств (ныне он мой муж). Я была еще студенткой, но уже очень наглой, поскольку только-только узнала, что меня приняли в магистратуру. Вдруг к нашему столику подошел профессор Альфред Моир с подносом в руках и спросил, можно ли ему присоединиться. Я быстро провела языком по зубам, чтобы избавиться от остатков зеленого салата. Мой приятель-аспирант, уже привыкший к близости великих людей, спокойно пригласил его сесть.
Моир, необыкновенный умница с огромным обаянием, производил потрясающее впечатление: большой, бородатый, с шапкой кудрей в неподвластном времени античном стиле, похожий на Лаокоона (гляньте сами, кто это). Вдобавок он был очаровательным, искренним и забавным. Мне не терпелось поделиться хорошими новостями о предстоящем отъезде в Нью-Йорк.
Наконец мне удалось несколько неловким образом обратить на себя внимание. Но вместо того, чтобы осыпать меня похвалами, как это сделал бы любой, понимающий суть дела (Нью-Йорк! Магистратура!), Моир откинулся на спинку стула и скрестил на груди большие руки.
– Значит, Институт… так?
Я кивнула, ожидая поздравлений.
Моир кивнул в ответ.
– А ведомо ли вам, в чем проблема знаточества?
Ведать не ведала. Понятия не имела, что у знаточества есть какая-то проблема.
– Оно не учитывает, что художник мог встать не с той ноги. – Моир наклонился вперед и поднял палец, как будто хотел погрозить им у меня перед носом. – Оно не учитывает действительно хреновые деньки.
С того дня я была в команде Моира. А много лет спустя обнаружила, что он чуть ли не первый среди исследователей Караваджо начал писать об Артемизии Джентилески, и подумала: «Да! Наш человек!»
И никогда я не забывала про
Позднее мне пришло в голову: а если верно и обратное? Если бывают дни, когда все идет хорошо?
Метрополитен-музей в Нью-Йорке получил в 1917 году невероятный даже по его высочайшим стандартам подарок. Некто Айзек Дадли Флетчер завещал музею монументальное полотно «Портрет Шарлотты дю Валь д’Онь» кисти Жака-Луи Давида, родоначальника и бесспорного мастера французского неоклассицизма XVIII века.
Вряд ли можно переоценить значение этого дара. Оригинальный пресс-релиз музея (в 1917 году их уже выпускали) гласил: «Один из шедевров мастера. Картина Флетчера отныне будет известна в мире искусства как “нью-йоркский Давид” – в одном ряду с “Портретом молодого человека в меховой шапке” из Эрмитажа и “Сикстинской мадонной” из Дрездена». Другими словами, для Метрополитен-музея, уже обладавшего коллекцией мирового уровня, приобретение этого произведения стало эпохальным событием.
Кроме того, исходная цена произведения была впечатляющей, о чем с нескрываемым торжеством заявили в том же пресс-релизе: «Как говорят, мистер Флетчер приобрел великого Давида за двести тысяч долларов». «В современном эквиваленте Флетчер заплатил около двух миллионов долларов» – это уже в 1971 году писал Томас Хесс. Интересно, какова ее цена сегодня? Кто знает, как вообще оцениваются такие вещи? Сойдемся на том, что в сегодняшних долларах это многие и многие миллионы.
Почему Хесс в 1971 году обратился к стоимости картины, которая более чем пятьдесят лет назад досталась Метрополитен-музею в подарок?
По той причине, что «нью-йоркский Давид», как выяснилось, был написан вовсе не Давидом. А женщиной. И это все меняло.
«Портрет Шарлотты дю Валь д’Онь» сразу стал одним из самых популярных экспонатов Метрополитен-музея. Если бы в 1917 году в музее продавали сувениры, эту картину печатали бы на зонтах и картонных подставках для пивных бокалов, и они разлетались бы, как пиво на бейсбольной площадке, – быстро и в больших количествах. Поколения посетителей присылали в Метрополитен-музей письма с откровениями об этой картине, рассказывая, как они души в ней не чают, как она волнует их, что она для них значит.
Мари-Дениз Вильер.
Картина завораживает. Стоя перед ней, трудно отвести взгляд. Много лет, во время своих ежедневных визитов к «Автопортрету…» Лабий-Гийар, я останавливалась перед молодой и притягательной Шарлоттой дю Валь д’Онь. Они висели на соседних стенах. Иногда я проводила перед Шарлоттой столько же времени, сколько перед Лабий-Гийар, ради которой, собственно, приходила. Меня не покидало ощущение, что, если галерея вдруг опустела бы и мы с ней остались бы наедине, она могла заговорить. Она явно хотела, чтобы я что-то узнала.