Чтение это она представляла себе чем-то вроде счастливого семейного досуга. И воображала примерно так: в их уютном домике (почему-то всегда воображала свой дом) по-вечернему тихо, на улице бушует вьюга, а у них тепло, потрескивают в печи дрова, и они, сидя в креслах, читают её письма. Время от времени она дополняет их своими рассказами, и ему, как в той песне, которую пел на прощальном вечере перед отъездом в Белогорск, «трудно рассказать, как до этих дней жил на свете» он «без любви» её, и самым ужасным, конечно, было то, что все эти годы «с кем-то проводил дни и вечера». Да, это было ужасно и даже очень обидно, но всё это она ему заранее простила… И вдруг так прозаично рухнула её мечта.
Пашенька отошла от окна, разобрала постель. Затеплила лампадку и, опустившись на колени, кратко помолилась. Она не удивилась тому, что в молитве не было прежней сердечности. Столько всего пережить – какая может быть после этого сердечность? И если бы не эти странные, а может быть, специально произнесённые «вроде как», наверное, было бы совсем тяжело.
По окончании молитвы Пашенька разделась и легла. И лежала без движения долго. И долго не могла уснуть. Ни о чём вроде бы уже не думала, а сон всё не шёл. И когда наконец, поднявшись, подошла к письменному столу и глянула на стрелки будильника, ужаснулась – было без четверти три. И это притом, что завтра (вернее, уже сегодня) она собиралась ехать на службу, а тут ещё выяснилось, что и будильник не завела.
Закрутив до упора барашек пружины зуммера, Пашенька забралась под одеяло и закрыла глаза.
Первое, о чём спросил себя Павел, войдя в комнату студенческого общежития, – что произошло?
Впервые был в церкви? Пожалуй… Если не считать того праздного любопытства, с которым во время венчания двоюродного брата Серёжи Кашадова (того самого, что некогда считал дурами всех без исключения, как выражался, «баб», и тем не менее женившегося) он рассматривал иконы и фрески небольшой Карповской церкви – одной из трёх чудом уцелевших некогда за чертой города, а теперь вошедших в городскую черту церквей. В трапезной как на армейском плацу, в три шеренги выстроили около сорока пар, и хор до умопомрачения долго повторял и повторял одно и то же: «Исаие ликуй! Дева име во чреве. И роди сына Эммануила. Восток имя ему…» И Павел всё не мог понять, какое дело до происходящего какому-то Исаии и почему какого-то Эммануила называют Востоком? А одна невеста даже упала в обморок. Но главное даже не в этом. Какою-то гоголевскою жутью опахнуло его при входе в храм и не отпускало всё время венчания.
Тогда, по-прежнему упорно продолжая ничего не писать и не читать, он не отвечал и на всё реже приходившие письма от Пети с Трофимом и, чтобы унять сосущую сердце тоску, все вечера напролёт пропадал в совхозном клубе, стараясь поднять на должную высоту исполнительское мастерство так и не решившегося без него начать своё самостоятельное шествие вокально-инструментального ансамбля «Пульсары». Церковь в его сознании тогда ассоциировалась исключительно с одними если не выжившими из ума, то совершенно безграмотными, вроде бабушки Фроси Кашадовой, старушками. Бабушка Поля, похоже, была не религиозной. Во всяком случае, при посещении Мариуполя-Жданова никаких признаков её религиозности они с Аркашей не заметили. И погибший в политруках дедушка, и его умерший недавно брат, председатель облисполкома, Герой социалистического труда (в честь него была даже названа улица в городе), были людьми партийными, а стало быть, убеждёнными атеистами. Об отчимовой, умершей, когда ему было лет десять, бабушке Павел тоже ничего определённого сказать не мог. Вроде бы остались после неё какие-то хранимые в фамильном сундуке иконы, но что они из себя представляли, не только не знал, но даже никогда не интересовался. Да и разговоров на эту тему между родителями никогда не заходило. Крашение же яиц и повальное хождение на Пасху на кладбище за совхозной механбазой было до того обычным явлением, что, кроме очередного удовольствия покатать с шиферных обломков яйца, ни с чем иным в сознании праздник этот не ассоциировался.
И так было тогда. Казалось, ничего не изменилось и потом, когда наконец всё кануло в безвозвратное прошлое и вроде бы навсегда улеглась сердечная боль, и он считал себя совсем другим человеком: пишущим, думающим, постигающим глубинный смысл русской культуры.
Что же произошло сегодня, когда, всего лишь за компанию войдя с ребятами в храм, продолжая видеть, казалось, уже ничего не видел?
И в этом странном ослеплении прошёл целый день.
Затем – мастерская, разговоры, бурные откровения Щёкина, когда, попрощавшись с остальными, они шли пешком безлюдными узкими улицами и переулками. И так дошли до бывшего Рождественского монастыря, вошли в арку, по искрящемуся снежному пуху пересекли слабоосвещённую пустынную территорию с обезображенным собором, через пролом в монастырской стене, по скользкой лестнице спустились к Сретенскому бульвару и, поднявшись вверх, очутились у занесённых снегом Чистых прудов. Тех самых, кстати… Но теперь не об этом…