Невидимый след отпечатывается на земле четко, и я, закрыв глаза, вижу его. Остается немного расширить. Взять за края и потянуть, представляя, как истончается нить. Осторожней, Эйо, не разорви, времени на вторую попытку не будет.
Нить упругая.
Ноет, вибрирует, норовит выскользнуть из рук и слиться с землей. Но я тащу, чувствуя, как уходят силы. Их у меня немного…
Еще тоньше. Еще легче… подбросить… мама так блинчики жарила, подбрасывая на сковородке.
Смеялась еще.
Улыбка получается натужной, но я все равно улыбаюсь.
А мироздание соизволяет пойти навстречу. Петля следа кувыркается, путается, разрастаясь клубком нитей, и, многажды отраженная водяной гладью, падает, чтобы сродниться с землей.
Вовремя.
Лай близко, но в нем больше нет уверенности, тот прежний след гончие потеряли – невиданное дело! И мечутся, растерянные, злые.
Я отхожу, стараясь не наступить на собственные нити.
Серый кобель вылетает на берег, вертится, словно пытаясь поймать собственную тень. Из пасти падают клочья пены. Бока ходуном ходят. И костистый хвост мотается из стороны в сторону так, словно вот-вот оторвется.
Гончак, кажется, на пределе.
Я замираю. Собаки плохо видят, и если не шевелиться… Он все-таки останавливается, припадает к воде, жадно лакая. Розовый язык мелькает в пасти, и брызги оседают на коротких черных усах.
Но вот гончак напился, и крупный нос его пришел в движение.
Ну же! У меня должно получиться… хотя бы раз в жизни у меня должно получиться. И он цепляется-таки за нить. Разом исчезают неуверенность и усталость, кобель вытягивается в струну и подает голос. Стая отвечает… значит, скоро выйдут. И уйдут, пытаясь распутать клубок ложного следа.
Будут бежать, чуя близость добычи, пока не лягут от усталости.
Или пока тому, кто выпустил собак, не надоест носиться по лесу.
Я вернулась к ели, понимая, что сегодня не смогу сделать и шага. Наверное, еще немного, и я бы рухнула на дно ямы, но Оден поймал.
– Собаки нас не найдут…
Если, конечно, среди охотников нет альва, который с легкостью разорвет мое плетение. А по его остаткам и меня обнаружит. Но будем верить в лучшее.
В последнее время я только и делаю, что верю в лучшее.
Оден не собирался меня отпускать, прижал к себе и держит. Я не против. Он теплый, а меня озноб на отдаче постоянно продирает. И руки становятся тяжелыми, словно я не простейший аркан плела, а повозки разгружала.
– Тебе не больно? – Обнаглев, я положила голову ему на плечо.
Больно. Вчера я вскрывала гнойники и промывала раны, втирала в них сок белокрестника, по себе знаю – жгучий, едкий и с мерзким запахом, но Оден терпел. И только когда коснулась той решетки, которая на спине отпечаталась, – ранки круглые, аккуратные, с белой каемочкой, – дернулся.
Но позволил обработать.
А теперь снова в грязи… и еще я сверху.
– Боль разная. – Он не позволил отстраниться. – Есть плохая. Есть хорошая. – Странная теория. – Эта – хорошая. Ты есть. Я знаю, что живой. Плохо еще говорю. Буду лучше.
Не сомневаюсь, что будет. И раны затянутся со временем, кроме тех, на спине. Они – я видела утром – по-прежнему сочились сукровицей. Но дело не в ранах, скорее в том, чем или кем они были нанесены. Я чувствовала метку, оставленную волей куда сильнее моей. От этого клейма избавиться будет непросто. И Оден поспешил натянуть влажную еще рубашку, скрывая именно их. Вчера не особо переживал по поводу наготы, и ночью тоже, а утром вдруг застеснялся.
Смешной. И опасный, о чем забывать не следует.
– Эйо лучше?
– Нет. – Не вижу особого смысла врать. – Но пройдет.
Я дотягиваюсь до выводка грибов. Несъедобные, с кружевными шляпками и тонкими ножками, которые уходят в землю, уже там разрастаясь нитями мицелия.
Не та сила, которую легко получить, но я попробую.
– Лет тебе? Много?
От горечи первой капли морщусь, дальше пойдет легче. И я хотя бы не буду беспомощна, если собаки вернутся.
– Восемнадцать. Больше.
Грибница оплетает руку, и есть в ее прикосновении что-то противоестественное, неживое.
– Восемнадцать – мало.
Как для кого, для меня – вполне достаточно.
– Но хорошо. Грозы не страшно.
Откуда такая осведомленность? И что еще он знает?
– Граница. – Оден верно истолковал мое молчание. – Жил долго. Видел. Знаю. Грозы – опасно. Для молодых, которые альвы.
Возраст не так уж и важен, но разубеждать не буду, тем более что еще осенью я не слышала зова. И вполне может статься, что не услышу. Надеюсь, что никогда не услышу.
Но разговор оборвался. Я сидела, вытягивая из грибницы капля за каплей черную силу, но озноб не прекращался. И тошнота подступила к горлу, знакомый симптом, который пройдет, если перетерпеть.
– А тебе сколько лет?
Я тоже устала молчать. Наверное, в город вышла именно по этой причине – желая убедиться, что не совсем еще одичала, помню человеческую речь.
– Год какой? – уточнил Оден.
– Пять тысяч семьсот шестьдесят третий от прорастания лозы… а если по-вашему, от руды, то пять тысяч семьсот шестьдесят второй. Весна. Последний месяц.
Мы называем их по-разному. И даже количество дней порой не сходится. Но это ли причина, чтобы убивать?