Повезло, наверное.
Милостью Лозы, как сказал бы папа, но после того, что довелось увидеть, я в милость лозы не верила. Первый месяц весны принес новости о перемирии, которого все ждали со страхом. Было очевидно, что альвы не удержатся на берегу. И в очередном безымянном городке, полном бродяг — воровать еду становилось раз от раза трудней — я узнала, что альвы уходят.
Что испытала?
Облегчение, пожалуй: вряд ли кто теперь вспомнит о девчонке, сбежавшей из храма… и ладно бы просто побег: на побег закрыли бы глаза, но вот убийство Матери-Жрицы — дело другое…
В моих кошмарах она пыталась откупиться черными алмазами. Но я-то знала, откуда они берутся.
Вряд ли этот храм существует теперь.
Радоваться бы… месть, пусть и совершенная чужими рукам, должна приносить удовлетворение, но радости нет. Тоска только. Обида.
Я помню, как нас привезли и вывели в пустой двор. Середина лета. Жара. Дурманящий аромат невестиного цвета, который растет в каменных кадках. Легкий навес на лианах колонн. И белоснежное платье Матери-Жрицы…
Ее мягкий голос.
И одуряющий аромат еды.
Бронзовый котел на кривых ножках вынесли прямо во двор. И Мать-Жрица сама орудовала черпаком, наливая густую мясную кашу в миски. К каждой подходила, касалась щеки — мы были грязны, но она не брезговала грязью — и говорила:
— Возьми, дитя. Тебе больше нечего бояться…
Ее глаза — теплая зелень.
Ее голос — нежен, словно свирель. И да, в тот миг не было женщины, прекрасней, чем она.
— …здесь твой дом.
Я забыла о голоде, об усталости, о своей клятве немедленно сбежать, я готова была отдать ей свое сердце, лишь бы она задержалась еще на мгновенье рядом со мной.
Сложно поверить в чудо, а поверив — добровольно от него отказаться.
Бросить место, где кормят регулярно и сытно, где есть собственная комната, пусть и крохотная, кровать с мягким матрасом, набитым травами, пуховым одеялом?
Да ни в жизни.
Ни охраны, ни заборов, ни собак. Зачем, когда есть горячие источники и купальни, поразительное забытое уже ощущение чистоты. И молоко с овсяным печеньем на ночь.
Занятия.
И необременительная работа, только затем, чтобы почувствовать себя полезными.
Мы и чувствовали, обживались, пускали корни в местную неторопливую жизнь, верили, что уж она-то — настоящая. Но однажды я увидела больше, чем следовало.
Я всегда была чересчур любопытной. Наверное, поэтому еще жива.
О тех, кто остался при Храме, лучше не думать.
И не притрагиваться к черным, точно обуглившимся, алмазам, которые каждую ночь мне пытаются всучить, уговаривая, что камням уже не больно. Боль — это миг, а камни вечны.
Так чего бояться? И зачем бежать?
Но полдень — не подходящее время для мыслей о полуночных страхах. И я стряхиваю остатки дремы, потягиваюсь и прислушиваюсь.
Нет, не примерещилось.
— Подъем, — я щелкнула Одена по носу. — Гроза скоро…
Принюхался. Нет, дорогой, ты пока не услышишь. Гроза где-то далеко, я чувствую ее приближение через землю и ветер, через замершую реку, которая желала бы напиться. Через опасения старого вяза, под которым мы устроили привал: дерево не уверено, что выдержит напор ветра. Оно столько уже гроз пережило, что каждая грозит стать последней.
Совсем скоро воздух загустеет, пропитается травяно-цветочными ароматами, исчезнут пчелы и шмели, и птичий гомон стихнет.
Хорошо бы укрытие отыскать.
Все эти дни мы шли вдоль ручья, превратившегося в реку, она же, вбирая подземные родники, ширилась, разрасталась, обзаводясь омутами и плесами, низкими топкими берегами, на которых прорастал рогоз. Его сердцевина была вполне съедобна. А в реке водилась рыба…
И еще беззубки.
И тот же мучной орех время от времени встречался. А Оден дважды выводил на гнезда куропаток.
С ним было неладно. Нет, Оден вовсе не стал обузой, как я того опасалась. Безусловно, одна я двигалась бы много быстрее, и вряд ли решилась бы сунуться на луга — не люблю открытых пространств. И себя прокормить много проще, чем себя и кого-то кроме, но… сейчас мне было странно думать, что я могла пройти мимо.
Еще бы понять, что с ним твориться.
Его раны затягивались и довольно быстро, уступая ли травам, моим ли неуклюжим арканам или же врожденной его выносливости. Полагаю, уже одно то, что Одена перестали мучить, способствовало его выздоровлению. Как бы там ни было, но с каждым днем он все меньше походил на живой труп. Глаза перестали гноиться. И язвы на деснах почти исчезли, пусть бы Оден и плевался от вкуса молодых еловых игл. Как по мне, так даже ничего, кисленькие…
У него и ногти отрастать начали, такие тоненькие мягкие пластины поверх розовой кожи.
Вот только зрение не возвращалось. И отпечаток решетки на спине оставался неизменен. Аккуратные дырочки с белыми краями не гноились, но и не спешили зарастать, напротив, каждый вечер сочились сукровицей, словно издевались.
Моих сил явно не хватало, чтобы закрыть их надолго.
А если бы сил стало больше? В разы? В десятки раз?
Вряд ли снять это клеймо сложнее, чем изменить суть алмаза, наполнив камень предвечной чернотой.
Неправильные мысли, Эйо. Опасные. И прежде всего — для тебя самой.
Поэтому — молчи.