— Вот уж неправда! — перебил Филипп. — Дочь Фомы не скрыла от меня ничего, потому что верила в мою честность и не хотела вводить меня в заблуждение. Этот поступок вполне достоин ее; несмотря на горечь неожиданного открытия, я не мог не восхищаться правдивостью, прямотой и женственной деликатностью молодой девушки… Нет, не прерывай меня и не смейся! Для гордой Паулы не шутка признаться в слабости своего сердца перед мужчиной, который любит ее. Она называла меня своим благодетелем, а себя — моей сестрой; и как бы ты не перетолковывал мои чувства, я верю ей и понимаю эту женщину. Она протянула мне руку, умоляя со слезами на глазах остаться ее другом, защитником и кириосом. Но, Боже мой, где я найду силы подавить свою бурную страсть и удовлетвориться только ласковым взглядом, рукопожатием и вниманием ко мне со стороны той, которой я так жаждал обладать? Как сохранить спокойствие и хладнокровие, когда я увижу ее в объятиях красавца Ориона, внушавшего мне еще вчера одно презрение? Я достиг зрелых лет, не мечтая о любви, воспеваемой поэтами; я знал об этом чувстве только понаслышке, а теперь, когда любовь со всей своей непобедимой силой овладела мной, поработила меня, заковала в цепи, как мне освободиться от нее? Ты заменил мне отца, я не скрываю от тебя ничего: знай, что для меня нет другого исхода, как покинуть Мемфис, отыскать себе новое отечество вдали от Паулы, с которой я наслаждался бы райским блаженством, но которая толкнула меня в бездну адских мук. Я должен бежать отсюда, если ты, ученый и мудрый, не укажешь мне средство убить страсть или обратить ее в братскую дружбу.
Филипп подошел к самому креслу старика и при этих словах закрыл лицо руками, но Горус Аполлон схватил правую руку своего любимца и, отведя ее прочь, заглянул ему в глаза, после чего воскликнул вне себя от гнева и горести:
— Неужели ты говоришь серьезно? Неужели ты мог так далеко зайти в своей глупости? Или тебе мало, что ты погубил свое собственное счастье ради этой нестоящей девицы? Преданность, благодарность, любовь честного человека — все это не имеет цены для надменной интриганки! Неужели из-за этого патрицианского отродья ты готов покинуть на краю могилы старика, который любит тебя, как сына! Неужели ты, прилежный работник, неутомимый служитель долга, будешь изнывать от любви, как малодушная девчонка или, подобно Сафо в пьесе [68]
, прыгнешь с Левкадийской скалы, что всегда заставляет зрителей в театре покатываться со смеху. Ты останешься в Мемфисе, мальчик, непременно останешься! Я научу тебя, как следует мужчине заглушать позорную страсть!— Научи, — глухо ответил Филипп, — я не желаю ничего большего. Неужели ты думаешь, что мне не стыдно своей слабости? Я не создан мечтателем и поклонником женщин, и мне не к лицу страдать от безнадежной любви. Я хочу во что бы то ни стало побороть свое чувство; но здесь, в Мемфисе, близ Паулы, в качестве ее кириоса мне будет трудно достичь этого. Моя душа и тело изнемогут в непосильной борьбе; нам нельзя оставаться в одном городе с ней.
— Тогда пусть она убирается отсюда, — проговорил старик сквозь зубы.
— Что это значит? — строго спросил Филипп, быстро поднимая голову.
— Ничего, — небрежно отвечал жрец, пожимая плечами, и прибавил успокоительным тоном: — Мемфис, конечно, больше нуждается в тебе, чем в этой девчонке. — Потом старик вздрогнул как будто от озноба, ударил себя в грудь и сказал: — Здесь у меня все кипит гневом, но теперь я не могу ничем помочь тебе. На востоке скоро займется заря; постараемся заснуть. При солнечном свете мы развяжем узлы, которые кажутся слишком запутанными при лампе; а богиня Исида, пожалуй, укажет мне в часы бессонницы счастливый выход из твоего положения. Нам обоим не мешает успокоиться; старайся забыть свое горе, облегчая страдания других, что тебе приходится делать ежедневно. Я не могу пожелать тебе доброй ночи, но, пожалуй, отдых подкрепит тебя немного. Можешь вполне рассчитывать на мою помощь, прошу тебя только оставить всякую мысль о бегстве и других отчаянных мерах. Я знаю тебя, Филипп, ты не решишься покинуть твоего одинокого, дряхлого друга!
Последние слова были сказаны таким мягким тоном, что Филипп был растроган и позволил старику обнять себя. Молодой человек забыл угрозу Горуса Аполлона и не думал о ней больше.
Оставшись в одиночестве, ученый египтянин с досадой бросил на стол костяную палочку и пробормотал, сверкая глазами: