Но когда короткий шлейф исчезает в дверях, я спохватываюсь, что и сама бы не прочь посетить дамскую комнату. Платье заляпано зловонной лондонской грязью, смесью дождевой воды, золы и конского навоза. Если сразу не отчистить, после стирки могут остаться пятна, а денег на обновку у меня нет. Олимпия преподнесла нам траурные платья с таким видом, с каким мсье Жак раз в год выдавал рабам холстину на одежду — коли износите прежде времени, хоть голышом ходите, а обновки не дождетесь. Не у жениха же просить взаймы! Не хотелось бы предстать перед ним побирушкой.
Краснея, я объясняю служителю на входе, что мне надобны не скульптурная галерея и даже не зал пищевых продуктов, где выставлена снедь со всего мира, а совсем иное помещение. Молоденький юноша с ясными глазами и цветником прыщей на лбу тоже тушуется и пропускает меня бесплатно. В уборной при музее я уже бывала. Здесь высокие зеркала и ряд аккуратных кабинок. Но служительницы не видать и спросить щетку мне не у кого. А потом я и вовсе забываю про цель визита.
Из дальней кабинки доносятся надсадные хрипы, бульканье, звуки рвоты — где-то я все это уже слышала. Когда припоминаю, где именно, оказывается, что не стоило напрягать память. Из кабинки выходит Олимпия. Бледнее прежнего, она отирает липкий рот носовым платком, который роняет, увидев меня.
Ох, кузина Олимпия! Ох, только не это!
Я бы списала приступ тошноты на пищевое расстройство, но на лице м-ль Ланжерон написана вся правда. Глаза широко распахнуты, щеки и длинный нос покрылись испариной. Это лицо человека, чья тайна раскрыта.
— Олимпия, — я предупредительно поднимаю руку, но кузина отступает назад, глядя на меня исподлобья.
Что говорят в таких случаях?
Роза нашла бы к ней подход, успокоила бы ее, как тех жалких, всхлипывающих негритянок, которые даже не словом, а взглядом молили о помощи. Что угодно, только не роды в разгар полевых работ, когда надсмотрщик даже отлежаться не даст — погонит в поле, а если не выполнишь дневное задание, вечером получишь дюжину плетей и никто не посмотрит, что ты еле ноги волочишь. А ребеночек — ну кому сдался лишний рот? И так рожала шестерых, а из них четверо от лихоманки померли. Нельзя ли отвар какой?
Рецепты отваров я помню наизусть. Роза крепко вдолбила их в мою детскую память. Умение превратить ребенка в ангела она почитала первейшим для знахарки и добавляла, что те малютки были бы ей благодарны. Это не тот мир, куда хочется рождаться.
— Наверное, это не моего ума дела, но мне кажется, ты нездорова, — начиная я, крадучись. — Это ведь не в первый раз тебя тошнит после еды.
Загнанная в угол, кузина только и может, что недобро сверкать глазами.
— Ты права, Флоранс, — цедит она. — Это
— Олимпия, ты… в деликатном положении?
На острых скулах вспыхивают по красному пятну, и я начинаю сомневаться, уж не ошиблась ли я на ее счет. Но корсет модного фасона «кираса» плотно облегает бедра и живот ниже пупка, скрадывая любые недостатки фигуры, в том числе и те, что вызваны излишком плотской страсти. Какой же у нее срок?
— Забудь все, что видела. Поняла? А то ведь мне тоже есть что порассказать. — Кузина вдруг ухмыляется, и ухмылка у нее глумливая. — О твоей Дезире. Вовек от грязи не отмоется.
В груди у меня противно холодеет. Неужели письмо попало к ней в руки? Но как? А, впрочем, какая разница… Если Олимпия узнала нашу тайну, завтра же об этом растрезвонят во всех газетах, ибо смотрит кузина так, словно прикидывает, как бы побольнее уколоть. Черт меня дернул пойти в уборную!
— Не тебе судить мою сестру, — устало говорю я и поворачиваюсь к двери. В спину мне свинцовым шариком ударяет крик:
— Это Дезире разрисовала доску в детской!
Эхо отражается от мраморных плит на полу, от зеркал и плафонов из матового стекла. «Дезире, Дезире, Дезире!»
— Помнишь, после суаре ты допытывалась, кто нарисовал какую-то пакость на доске. Уж не знаю, что там было нарисовано, но тебе как шлея под хвост попала. Так вот, это была Дезире. Я слышала, как она бежала вверх по лестнице, пока ты разговаривала в карете с maman.
— Да я и без тебя догадалась.
Раз Олимпия не заклеймила Дезире «распутной квартеронкой», значит, письмо не у нее. Больше меня ничего не интересует.
— Но это еще не все. Ты спроси у Дезире, что она делала в ночь, когда убили maman.
Тут уж я не могу не обернуться. Заталкивая платок в рукав, Олимпия бурчит:
— Спроси, спроси, а ответ мне передашь. Любопытно узнать, как она отоврется.
Из музея я вылетаю, чуть не сбив с ног того бескорыстного служителя. Хорошо, что не потратила пенни, а то не хватило бы на кеб. Уже в экипаже пытаюсь разложить по полочкам новые сведения.