Обычно Олимпия стесняется улыбаться во всю ширь, пряча верхние зубы, желтые, да к тому же выросшие внахлест, но тут ее распирает от самодовольства. Есть же люди, чье счастье никогда не будет полным, покуда его не оросят чужие слезы.
— Наши желания совпадают, дорогуша. Я хочу того же — пусть Дезире requiescat in pace[48]
. Она и ее сообщник.Замираю, как громом пораженная.
— Ты же не думаешь…
— А что мне остается думать? Я своими глазами видела, как эта девчонка на руках тебя к двери несла.
Ручки-то у твоей сестрицы сильные, а, Флоранс? Сдается мне, ей бы не составило труда размозжить кому-нибудь череп.
…Дезире одним рывком ставит меня на ноги, Дезире волочет меня по улице, как будто это я ее малютка-сестра…
Такие сильные руки — сталь под нежным атласом кожи.
И как им не быть сильными, ведь не все же время она в комнатах прислуживала? Дезире сама рассказывала, что во время войны, когда разбежалась домашняя прислуга, ей приходилось и за водой к колодцу ходить, и дрова колоть, и сено таскать тюками, а когда мы с ней встретились после семилетней разлуки, она шла по двору, неся преогромную корзину апельсинов, которую уронила, едва заслышав мой голос. Апельсины, как солнечные зайчики, запрыгали по траве…
…Я представляю, как она берет с тумбы тяжеленную статуэтку Дафны, как заносит над головой и обрушивает вниз с сочным хрустом. И еще раз — чтобы наверняка…
Нет, все было не так! Не могло так быть!
— Уж не знаю, ради своей ли корысти они с Марселем убили maman или их науськал один из маминых завистников, но факты налицо. Неспроста мсье Дежарден удрал во Францию, куда за ним не дотянется Скотленд-Ярд. А Дезире он счел лишней обузой и бросил здесь. Значит, не судьба им в одной паре сплясать висельную джигу. Ничего, станцуют порознь.
Олимпия счастлива, но глаза светятся тускло, как траурная брошка из гуттаперчи, что скрепляет ее простой батистовый воротничок. На впалых щеках — ни намека на румянец. Как я ненавижу эту гадину! Так бы и прибила веслом, чтобы остановить «круговерть смерти».
— Этой ночью за нами кто-то гнался, — сознаюсь я. — Не Марсель Дежарден, а кто-то другой, да при том вооруженный револьвером. Это и был убийца. Он следил за нами от самого дома.
— Почему я должна тебе верить, кузина Флоранс? Назови хоть одну причину.
— Потому что говорю правду.
— Если бы твоя сестра сделала что-то дурное, разве ты не стала бы ее покрывать? — вопрошает Олимпия. — По мне, так это обычное желание — защищать своих.
— С такой же вероятностью я могу обвинить в убийстве тебя.
— На каком основании?
— На таком, что у тебя в глазах двоится от лауданума. А тошнит тебя тоже от опийной настойки? Обычно у непроходящей тошноты имеется иная причина.
— Ты не посмеешь об этом рассказать!
— Загони меня в угол — и сама увидишь, что я посмею, а что нет.
Судя по тому, как судорожно сжались ее пальцы, точно лапки издыхающего паука, Олимпия едва сдерживается, чтобы не наброситься на меня. Сегодня же начну поиски съемной квартиры. Нужно съезжать, и притом поскорее. Что ни день, Олимпия ярится все пуще, а когда уже никакой корсет не скроет ее тайну, она совсем озвереет.
Но Олимпия не кидается на меня с кулаками — она трет ими глаза. Она плачет. Слезы текут по щекам, словно капли жира по неровным бокам сальной свечи.
— Да пошли вы все к черту, — роняет она и, не глядя на меня, карабкается вверх по лестнице.
Перебранка истощила ее силы. Всем своим существом она стремится к склянке с заветной настойкой, красно-бурой, как загустевшая кровь. В последнее время она взяла за правило приносить бутылочку лауданума к столу и лить его в свое вино, не размениваться на такие мелочи, как счет капель. Пару раз я видела, как она прихлебывает из горлышка. Но лауданум плохой помощник в ее положении, и если таким образом она пытается облегчить свое бремя, то лишь здоровье погубит.
Зато я знаю, что может ее спасти. Роза называла мне с десяток разных трав. Асафетида, пижма, та же полынь — хоть что-то из этого отыщется в лондонских аптеках.
— Олимпия, постой! Я… я могла бы тебе помочь.
Кузина замирает. Впервые она выглядит не раздраженной и не осовело-счастливой, как после опийных капель, а какой-то обычной. Усталая, всеми позабытая старая дева в мятом траурном платье.
— Ты — мне? — усмехается она — Уж извини, Флоранс, но мне поздновато помогать.
— На вот, читай, — Ди сует мне письмо, и я пробегаю глазами по размытым от слез строчкам.