Читаем Невидимая дева полностью

Мао Цзе-дун, призвавши Го Мо-жо,Сказал ему: «Послушай, братец,Хочу тебе я подарить ружжо,Но только ты не смей патроны тратиць.И, казни ждя,Люби вождя».

Мама проходила мимо нас с секатором, или граблями, или тяпкой, она что-то делала в саду до темноты, подавая нам пример трудолюбия, – бесполезный пример, мы не двигались с места, если мама специально о том не просила, а она не просила. Иногда спазм совести все же охватывал кого-либо из нас, и мы говорили ей вслед: «Мам! Ну завтра я там прополю, ладно!», и мама бесстрастно отвечала: «Морген, морген, нур нихт хойте, – заген алле фаулен лёйте», что по-немецки означало: завтра, завтра, не сегодня, – так ленивцы говорят!

(Потом, позже, через много лет, когда советский строй развалился и на смену ему пришли времена демократические, а потому работа на общее благо стала смешным и презренным анахронизмом, питерские дворы быстро заросли мусором, но на субботники никто уже не выходил. Вернее, выходили двое: дворничиха и мама. Маме было уже к восьмидесяти. Она надевала брезентовые рукавицы, повязывала голову косынкой и шла убирать бутылки, проступившие к весне из-под снега, подметать смерзшиеся собачьи какашки, сгребать бумагу, пакеты и наркоманские шприцы. В телевизоре Собчак лаял о демократических принципах, все увлеченно смотрели; мама проходила мимо, ничего нам не говоря. «Мама, ну посиди уже, хватит!» – «Мусор сам себя не уберет. Мы хотим жить в чистом дворе?»)

Помимо ландышевой коровы, была корова Эйманов, но к Эйманам ходить было далеко и лениво – метров триста по дороге, заросшей густой травой. Там была непонятная, объятая печалью Вера Эйман, умевшая выводить бородавки четвертушками яблока: одну четвертушку привязать к бородавке, три зарыть, сказать волшебные слова: «Трое едут на лошади: возьмите куриную жопку с собой!» – и через неделю от бородавки не оставалось и следа: трое на лошади слушались. Эта Вера когда-то – до 1914 года – была костюмершей у балерины Анны Павловой, она одевала и раздевала великую женщину, чистила ее лебединые пачки, благоговела, объездила с ней весь мир. Она выносила и показывала нам бархатные альбомы с фотографиями, с автографами: «Милой Вере…» Вот стоишь, маешься с трехлитровой, оттягивающей руку банкой – ну ладно уже, можно я уже пойду?.. а Вера всё переворачивает картонные, бывшие кремовые, листы дрожащей рукой: видите? вот тут тоже: милой Вере… Потом Анна Павлова осталась жить в Англии, а Вера вернулась в Россию, чтобы выйти замуж.

Она и вышла, то есть она думала, что вышла, но собственно брак как таковой все никак не совершался и les cris de passion не оглашали темные своды супружеской опочивальни: муж нежно целовал Веру в лоб и выходил из комнаты, притворив за собой дверь. Вера была невинной девушкой, но какие-то туманные представления о смысле супружества все же имела: так день шел за днем, и ночь сменяла ночь.

Наконец, она отчаялась дождаться обещанных, вроде бы, перед алтарем ласк и, не понимая, что это все значит и не зная, кого спросить, поднялась со своего стылого ложа и постучалась в комнату свекрови – за советом. О ужас, о бездны: слабый свет керосиновой лампы, тени, и кружева, и разбросанные простыни: да, ее муж предавался любовной страсти с собственной матерью в постели, где та его родила и, как оказалось, в свой срок сделала своим любовником и за тридцать лет так и не отпустила.

Вера повесилась. Но муж вынул ее из петли, привел в чувство и повесился сам. Его уж никто не откачивал.

Больше она замуж не выходила, так и иссохла среди бархатных альбомов, наполненных чужой волнующей красотой. Говорили, что после случившегося мужчины вызывали у нее ужас. Я не знаю, – когда она передавала нам банку с молоком, бережно размещая ее в клеенчатой сумке, думала ли она иногда, что ведь можно было иначе, что можно было забыть, пережить, полюбить живого человека, родить детей, вскормить их собственным молоком, собственным телом, так бездарно проведшим на обочине жизни отпущенный ему земной срок? Или она вся ушла в эту лебединую белизну прошлого, в эту мечтательную, возвышенную грусть, в эти пуанты, в эти банты, ленты, воланы и кружева, которые сама же и отбеливала жавелевой водой, отглаживала и плоила маленьким чугунным утюгом?

Именем Анны Павловой назван нидерландский самолет, и австралийский торт, и даже какие-то гаптофитовые, прости господи, водоросли, имя ее гремит, и это все замечательно и великолепно, но пусть она там, по ту сторону синего стекла знает, что и тут, в глуши сосновой, в тени Белого Дома вечная девушка Вера всю свою долгую грустную жизнь тоже любила ее и после вечерней дойки гладила ее прохладные фотографии, как некогда гладила оборки.

Перейти на страницу:

Похожие книги