Кузнецов вырвал у слепца руку и рванулся к толпе, а слепой опять понюхал табаку, тихо рассмеялся и, слегка повернув голову в ту сторону, где он ощущал присутствие Кузнецова, смешливым тоном сказал ему:
— Эх, Кузнецов, Кузнецов!.. Всё ты, я вижу… пути всё у тебя! Уж ежели мы с тобой пути будем показывать, так все, брат, от нас разбегутся!.. Пути!
И слепой засмеялся, но Кузнецов попрежнему, еще не дослушав его слов, опять кричал:
— Молчи, молчи! не говори! Укажу, укажу пути! Оставь! Прощай!
— Ай идешь?
— Иду, прощай! Спаси тебя Христос! Укажу!
— Ну, с богом!
Слепой еще раз со смешком сказал: "пути!", затем протянул руку к чашке, ссыпал из нее деньги в горсть и положил в карман; потом торопливо понюхал табаку, отер нос с тем же приемом и, подвинувшись с креслом немного вперед, спросил толпу:
— Кто желал "Помилуй мя боже"?
После незначительного молчания какой-то мужичок выделился из толпы и почти шопотом сказал:
— Мы.
— Ну вот, извольте.
Слепой придвинулся с креслом к инструменту, протянул руки к клавишам, низко нагнулся над ними, и в ту же минуту лицо его приняло умное, даже глубоко умное выражение. Тихим речитативом, тихим и мягким тенором, он не пропел, а с глубоким чувством произнес медленно, вразумительно первый стих псалма: "Помилуй мя, боже, помилуй мя!"
Осторожное прикосновение к клавишам, двумя, тремя тягучими скорбными нотами, придало этому покаянному вздоху рыдающее выражение, — и толпа была сразу взята этими звуками "за душу", "за живое". Приходилось мне бывать на богослужениях в католических соборах за границей, в Париже, Кельне; сравнивать музыку церковных органов с музыкой ветхого гармониума на базарной площади, конечно, было бы делом "неуместным", но мне кажется, что в речитативах и музыке базарного певца было одно несомненное достоинство: речитативы его возбуждали в толпе
Но все это ничто сравнительно с вразумительным, задушевным пересказом внятными,
Омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня…
Беззакония мои я сознаю и грех мой всегда пред тобою…
Я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя…
Когда, при каких условиях русский простой человек, этот вечный недоимщик, неплательщик, этот постоянный разрушитель доверия к России крупных финансовых фирм, постоянный напоминатель всему отечеству о предстоящих неурожаях, засухах, голодовках, когда это существо, с представлением о котором всегда мерещится какое-то и чего-то разорение, измождение, непосильное растрачивание сил, питаемых мякиной, древесною корой, — когда и при каких наилучших обстоятельствах своей жизни могло бы это существо хоть только ознакомиться с ощущением своего личного падения, греха, личного страдания, личною скорбью о самом себе? Тот же псалом весь век бормотал ему сельский приходский дьячок, также в недалеком от него расстоянии — с клироса и также с целью наполнить звуками "кумпол" сельской церкви. О покаянии во грехах и батюшка напоминал перед великим постом с амвона. И каяться ходил всякий из этой блуждающей по лицу земли русской толпы простого народа, плетущегося за куском хлеба, за пропитанием для своего семейства… Но никогда никто из всей этой темной, удрученной куском хлеба массы не ощущал самого себя и не задумывался над самим собою, над своею совестью, над своею душой в таких огромных, неожиданных размерах, как это заставил его невольно ощутить простой, задушевный, выразительный пересказ базарным музыкантом понятных всякому живому человеку слов о понятных человеческих грехах и скорбях.