После того как сумасшедшего увезли, тетушка Каролина разгневалась на всех обитателей виллы и, как до нашей свадьбы, завела отдельное хозяйство. Она заняла прежнюю свою кухню, выжив из нее толстоногую вздыхающую Анну. В сущности, это объявление войны довольно удачно разрешало несколько запутанную проблему: ведь Кати, приставленная ухаживать за больной, не могла более исполнять обязанности по хозяйству. Так кухарка со всеми своими пожитками водворилась в нашей кухне, чтоб готовить на всех, кроме тетки. Для Анны, ленивой стареющей особы, работы было многовато. Что она и подчеркивала при всяком удобном случае, беспрестанно охая и стеная. Мы заверили ее, что это лишь временная мера. Легко сказать временная — никто не знал, когда придет конец такому положению дел. Думая о будущем, Хайн надеялся исключительно на дипломата Кунца.
Вилла смахивала теперь на небольшой военный стан. Тетка забаррикадировалась за запертыми дверьми — от извергов, лишивших ее любимчика. Ее прислугой и единственным доверенным лицом стал Паржик, неприкрыто косившийся на врага, то есть на нас с Хайном. Мы все же решили оставить его при старухе, чтоб не отнимать у нее единственного помощника — вот какие мы были рыцари! Паржик снабжал осажденную провиантом и, по-моему, был еще чем-то вроде лазутчика. Мы, разумеется, обходили это молчанием.
На нашей стороне был лазарет — в сущности, он являл собой центр нашего лагеря. В нем бросил якорь Хайн, а ведущую роль там играла Кати. Бедняга Филип никак не мог взять в толк, на чьей он стороне. Роль ему определили самую жалкую. Анна, со своими тяжелыми ногами, не в состоянии была закупать провизию. И Филипу — поскольку Кати не отходила от больной — волей-неволей приходилось отправляться в город и, с корзинкой на локте, обходить лавки по указаниям кухарки. В довершение его позора, ради экономии рабочей силы, Филипу доверили и все закупки Паржика. Разумеется, тетка не должна была об этом и подозревать.
Присутствие Анны в моей квартире было мне чрезвычайно неприятно. Ее лицемерные улыбочки, неряшливый пучок жирных волос на ее темени отравляли мне аппетит. Утром я старался поскорей выбраться из дому. В полдень обедал вместе с Хайном, но случалось мне есть и одному. Пан фабрикант, наверное, не прочь был вылизывать после Сони тарелки со сладкой кашицей. Лучше всего я чувствовал себя в своем заводском кабинете. Тут, по крайней мере, можно было спокойно мечтать о будущих завоеваниях. Я вновь и вновь анализировал новые планы, перебирал их, как коллекционер свои раритеты. Планы отшлифовывались, совершенствовались и только ждали своего часа.
Кати поставила для себя в комнате Сони нечто вроде походной койки. Комната эта на все время болезни своей хозяйки приобрела что-то мистическое. Оттуда исходил запах лекарств и влажного перинного тепла. Хайн регулярно доставлял мне вести с этой запретной территории. А уж я мог думать о них, что хотел — мог им верить или не верить.
Хайн два раза в день звонил мне на завод — в первой и во второй половине дня. За обедом или за ужином мы с ним обсуждали состояние Сони — глаза в глаза, голова к голове, рука в руке, доверительно так…
Каждый телефонный разговор начинался словами: «Соня просила вам передать…» Однако я вовсе не был уверен в том, что это действительно передает мне Соня. Было бы у нее что сказать мне, она бы добилась, чтоб меня к ней пустили вопреки бдительному надзору отца п странному запрещению врача.
— Сегодня она довольно хорошо спала. Просыпалась ночью только три-четыре раза!
Дело в том, что больше всего Соня страдала бессонницей. В ушах ее непрерывно звучали вопли увозимого помешанного. Она вновь и вновь переживала ужас того момента, когда он на нее напал, и свой обморок. Кричала во сне.
В телефонных разговорах меня слишком часто называли «бедняжкой». Я приобрел сочувствие, которого не домогался. Мне, «бедняжке», приходилось жить без жены, без радости… Меня жалели, но только так, мимоходом. Милостыньку отпускали. «Вы, бедняжка, там трудитесь — но мы с вами, мы думаем о вас!» Чепуха… Глупые слова, они не доходили до моего швайцаровского нутра.
При встречах Хайн разговаривал со мной далеко не так смиренно, как по телефону. Я даже дивился порой — каким лукавым комедиантом становился мой корректный, профессорского вида, тесть. Под зарослями бороды у него играла фарисейская ухмылка. Он в чем-то меня подозревал. В те недолгие минуты, что мы проводили с ним вместе, из его слов всегда выглядывала какая-нибудь колючка.
— Ах, Петр, — сказал он как-то с коварной мягкостью, — если б в вас было хоть немного чувства! Но вы скорее жестоки… Ничто-то вас не волнует, холодный вы человек! Любите показать свое превосходство… А превосходство, дорогой Петр, не помощник любви! Я бы сказал, для любви лучше, когда человек не такой сильный, не такой совершенный…
В другой раз он выразился яснее: