Читаем Невидимый град полностью

Доктор сидел за фисгармонией. На ковре под его музыку импровизировали, стараясь передать звуки телодвижениями, две совершенно обнаженные женщины. Исхудавшие за два года голодовки тела были того нежно-сиреневого цвета, которым будет восхищаться старый Бунин в своих парижских рассказах. Этот нежно-сиреневый цвет ознобленной кожи вызывал одну жалость и чувство неловкости за доктора, за его идею, столь несоответствующую всему, переживаемому Россией.

«Античная гармония выдумана и доктором и греками», — думаю я. А доктор в это время радуется мне, светится доброй улыбкой, и я смущенно пожимаю ледяные ручки голых его учениц. Все возбуждало жалость: и женщины, и ковер, и консервные жестянки над ковром, и сам доктор Фадеев.

— Завтра по случаю вашего приезда мы сделаем пробную топку, — сказал доктор.

— Тихон Дмитриевич, — ответила я, храбро глядя в его сумасшедшие глаза, — я ни за что не разденусь, и я не хочу античной гармонии: я в нее не верю.

— Ваши идеи так близки моим! — убеждал меня Фадеев.

— Нет, доктор, — грустно ответила я, — у меня уже не «Школа радости», а обыкновенный детский дом «Бодрая жизнь». Я буду спасать детей из приемников, с кладбищ и из помойных ям. Это еще очень далеко от «гармонии». К тому же мне надо учиться, потому что я ничего не понимаю в происходящем. Дайте мне адрес Волконского. Он образованный человек, и я хочу с ним посоветоваться.

Я никогда больше не видела доктора Фадеева. Слышала, что студия его быстро развалилась, что сам он женился на одной из своих сиреневых учениц и у него родился ребенок. Знаю, что потом он стал простым санитарным врачом у себя в районе. В тридцатых годах, кажется, был арестован и пропал где-то в лагерях.

В тот же день я отправилась разыскивать Лилю. Трамваи не работали, и я из последних сил доплелась до Почтамта у Мясницких ворот, напротив которого в огромных корпусах ВХУТЕМАС жила моя подруга. Поднялась по бесконечной лестнице. Постучала. Услыхала Лилино «войдите». В комнате было два предмета, сразу привлекающих внимание. Первый — у окна: это была обложенная мокрыми тряпками неоконченная скульптура, изображающая человека, и валяющиеся вокруг куски глины, обрубки дерева, обрезки жести. Второй — в углу комнаты: это было широкое ложе, где на нечистых подушках лежала моя Лиля. За три месяца, что мы не видались, она изменилась, как после тяжелой болезни. Ее кровать была похожа на логово, а она сама — на загнанного зверька. Глаза были огромны. Лицо бледное. Худая длинная шея. Она обрадовалась, нахмурилась, смутилась… Мы обнялись и молчали.

— Антон занят, а я беременна, меня все время тошнит. Если будет сын, я его назову Никитой, — это, кажется, уже не мне, а кому-то поверх моей головы говорит Лиля и посылает будущему Никите такую прекрасную улыбку, какой я у нее еще не видела. — Я не могу забыть моего первого ребенка. Как я тогда Антона любила! Какая ты… — Лиля покосилась на меня и не договорила. — Посиди, я сейчас! — Она вылезла из-под одеяла, вышла из комнаты, принесла таз с водой, мыло и стала отчаянно тереть себе лицо, шею, руки. Посвежела, засмеялась, стала похожа на себя прежнюю. — Это я из-за тебя, не могу видеть, какая ты чистая, злюсь!

Доверчиво стала рассказывать. У нее соперница, Антон увлечен, но у них закон: не допускать ревности, то есть чувства «собственности» на любимого.

— Как Володя Маяковский любит! Там даже есть третий — муж, и вот же справляется с собою Володя: все трое дружат и живут даже вместе {61}. А я так не могу, я — ничтожество!

Лиля плакала, громко всхлипывая, размазывая слезы, как ребенок. Я гладила ее по волосам, по мокрым щекам, целовала и не находила слов утешения.

И тут вошел Антон.

— Привет! — бросил он мне небрежно, словно я виделась с ним каждый день. Он задержал мою руку в своей и, глядя в упор бледными глазами, проскандировал: — Бе-лень-кая барышня, в мастерской скульптора замараетесь!

— Я не боюсь, я сама стираю, — ответила я.

— Он мечтает теперь о занавесочках и фикусах, его теперь прельщают мещанским уютом, — сумрачно вставила Лиля. Антон в ответ пожал плечами.

«Как бы отвлечь их?» — мелькает у меня, я не могу видеть отчаянного Лилиного лица.

— Антон, — спрашиваю я, — что это у вас в мокрых тряпках?

— Рабочий. — Я ненаходчива в разговоре, но тут меня осеняет: — Антон, помните, вы в Узком стучали на балконе по железу и говорили, чтоб я стала такой, и с презрением говорили о дереве. А у вас в этой скульптуре не только железо, но и глина, и даже дерево.

— Эта деревяшка — только опора для руки моего рабочего.

— Вот-вот, — торжествую я, — вам понадобилась и деревяшка, все разнообразие материала!

«Как могла она полюбить этого раздраженного человека с наигранным апломбом и резким голосом, словно вся его жизнь в том, чтоб спорить, резать и ломать?» — так думаю я, а сама в это время смотрю на Лавинского и не слушаю его фальцет. И вдруг вспоминаю: подобное я уже видела еще до революции в Морозовском музее западной живописи. Какое же это народное, да еще революционное искусство? Все это было уже в Европе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже