День был воскресный, и Ритма, если б захотела, могла не вставать: магазин не работал, оба сына спали, как всегда, беспробудным сном, а скота Перконы не держали, из-за него пришлось бы вскакивать чуть свет, если не до свету, все равно в будний ли день или в праздник. Кофе Вилис сварил бы себе на газу сам и бутерброды сделал бы, но звонок будильника поднял и ее, и, когда Ритма поневоле проснулась и за окном в утреннем тьме увидела звезды, она подумала, что день будет ясный и надо провернуть большую стирку, собраться с духом, взяться и свалить наконец кучу простыней и наволочек, полотенец и рубашек, ведь белье, которое потреплет ветер да мороз поморозит, получается куда белее и совсем иначе пахнет, чем развешанное над плитою в кухне и в комнате у печи, где оно в тепле больше парится, чем сохнет и, пока висит, успевает снова запылиться и напитаться чадом и горьким дымом. И с такими мыслями — о белье и всем прочем, что с ним связано, Ритма уже не могла праздно валяться, ворочаясь с боку на бок, она встала и отправилась на кухню, поставила на огонь кофейник и взялась намазывать хлеб, хотя есть ей еще не хотелось — ей никогда не хотелось есть так рано, когда из головы еще не выветрился сон и в теле была истома и вялость. Она могла только сидеть и смотреть, как завтракает Вилис, у которого аппетит, что утром, что вечером, всегда был на славу, и надо было только удивляться, куда все это девалось, проваливалось как в бездонную бочку, потому что Вилис все равно был тощий как жердь — до того костлявый, что смотреть страшно.
Может быть, из-за этой худобы про него и ходили слухи, будто в молодости он болел чахоткой, что сам он отрицал; но жене-то он врать не стал бы — какой же резон врать жене, если эта самая хворь к тому же была и прошла бог знает когда.
А нарастить маленько мясо на костях ему и правда бы не мешало, только человек в этом не властен, и даже знатный аппетит, как показывал опыт, не мог ничего изменить и поправить дело. Просто Вилис был из той породы людей, которых в народе обыкновенно зовут прорвой, и все ему было не в коня корм, не в пример Ритме, которая, бывало, набегается с утра до вечера, ни дух перевести некогда, ни путем пообедать, и хоть бы что — была упитанная. И мальчишки то же самое: Айгар — ну вылитый отец, одна кожа да кости, тогда как Атис, младший, кажется, пошел в нее, кругленький такой и ласковый, как котенок. Так думала Ритма, проводя вместе с Вилисом последние минуты и по-прежнему не решив для себя, хочется ли ей задержать мужа, чтобы остался и не поехал, или совсем напротив — побыстрей выпроводить со двора, чтобы вздохнуть свободно и чтобы Вилис не путался под ногами, все равно ведь в хозяйстве ничего не смыслит. И ноги ее под столом продолжали двигаться и переступать в жизнерадостном ритме музыки взад и вперед, вправо и влево, точно сами собой пританцовывая, точно отбивая такт. И рот безотчетно сложился в рассеянную и неизвестно кому предназначенную улыбку, а глаза смотрели на Вилиса, только и прямо на Вилиса внимательным и серьезным, грустным и будто бы даже горьким взглядом.
Подъехали!
Они услыхали это явственно и оба сразу, ведь транзистор, маленькая «Селга», своим утренним концертом никак не мог перекрыть такой шум и фырчанье, с каким подкатил к дому и затормозил микроавтобус. И происходило все почти в точности так, как Ритма себе представляла: Вилис вскочил как ужаленный, одним махом вылил в рот остатки кофе, быстро, ловко и сноровисто, как фокусник или хомяк, запихал, затолкал за щеки кусок бутерброда и уже на бегу одной рукой подхватил куртку, другой — шапку, третьей — рюкзак и четвертой — ружье. Скрипнуло, чавкнуло, топнуло, грохнуло… На дворе опять зафырчал мотор. Так, был Вилис и нету — хоть бы слово ей, хоть бы один взгляд.
И, сидя по-прежнему в той же позе, Ритма какое-то время еще вслушивалась в стихающий шум мотора, пока не почувствовала, что отдавила себе локти, быстро выпрямилась и, прислонясь спиной к стене, обняла руками плечи, будто грея себя, или себя жалея, или с удовольствием ощущая в ладонях свое полное сбитое тело. Чужая радиостанция из дальней дали передавала известия, но Ритма не выключила транзистор, не стала искать и музыку. Звуки незнакомого языка ей не мешали, она вслушивалась в них, как в шум дождя и шорох листвы, слыша все и в то же время не слыша ничего. Сквозь монотонное журчанье голоса, как свет или как дым, снаружи в кухню сочилась тишина, и Ритма вздохнула, и это мог быть вздох огорчения, но, возможно, и облегчения, ведь теперь она была свободна до самого вечера — зачумленная делами, которых не переделать, и вольная как птица.