О том, что ампутировали ступню, мы узнали много позже. И все это время бригада работала ударно, ребята словно обрели новую силу и умение. Заработок начисляли Степану, как если бы он работал наравне с ними. И было у всех такое ощущение, что никто не будет иметь ни часу покоя, пока Степан не окажется вне опасности, пока не наладится его новая жизнь.
Я не видела больше Степана, а только ненадолго встретилась с Катей, когда она приехала за своими и Степановыми вещами. Катя была спокойной и очень взрослой.
Я отметила это особенно точно, когда Ольга Ивановна в слезах собирала ее, и уже не могла сдержаться, и по-бабьи запричитала:
— Катюша, доченька, ехала за счастьем и вот что нашла… Горюшко!
— Я и нашла свое счастье! — строго сказала Катя.
Ольга Ивановна и Михаил поехали в город провожать молодых: они отправлялись к родным Степана на Украину.
Вернувшись, Ольга Ивановна от переживаний ничего толком не смогла рассказать. Михаил собрал свою бригаду, и меня тоже позвали. Мы сидели в только что отстроенном для бригады доме: хорошей пятистенке с небольшими окнами, как строят в этих суровых местах. Горели ровным светом — работала электростанция — лампочки под потолком, еще без абажуров. И проемы окон, еще без занавесок, были полны синевой зимних сумерек.
А Михаил рассказывал, как привезли Катю и Степана в загс. Он и Ольга Ивановна были свидетелями. И как счастливо улыбалась Катя и ужасно волновался Степан. И как потом устроили свадьбу в клубе строителей, где уже все знали о необыкновенной судьбе молодых людей.
Ребята требовали подробностей, кричали, что Михаил не умеет рассказывать. «Как доклад делать, так на три часа развозишь, а тут от тебя слова не дождешься!» Но, в общем, это было не очень справедливо, потому что Михаил старался.
А потом все решили: и дальше, пока существует бригада, числить в ней Степана и записывать ему выработку, а заработок переводить на его сберкнижку.
Когда уже стали расходиться, молоденький паренек Вася, которого Михаил взял к себе в бригаду совсем недавно из подсобников, сказал:
— Надо же было Степану из-за этого старого глухаря…
И тогда Михаил крикнул своим хрипловатым бригадирским голосом:
— Чтоб не смел… такие слова!
Его изуродованная губа приподнялась, зло перекосилось лицо… И я поняла, что Васькины слова он принял как оскорбление Степану и им всем.
Потом приходили письма. И Ольга Ивановна, заливаясь слезами, читала их мне, и, хотя Катины письма были спокойными и в них говорилось об утешительных новостях, Ольга Ивановна целый день возвышалась над своим «ассортиментом» с опухшими глазами, и губы ее дрожали.
А я написала обо всем Овидию.
Но это уже потом, весною.
Зимний день был словно первая страница книги, наполовину чистый, праздничный. Я выходила во вторую смену и могла не спешить. Полежать. Подумать в тишине. В общежитии было пусто. Только в сенях сторожиха топила печь, грохоча, совала поленья в огонь, и слышно было шипение сырых дров и гудение в трубе.
Мысли шли неторопливые, нерадостные, но уже привычные.
Как получилось, что я переписываюсь только с Овидием? Правда, мне писала Клава: от себя и от Володьки. Но это были короткие и «целевые» вес кики с искренней заботой обо мне. Их целью было повлиять на меня: вернуть меня в Москву, к «борьбе»… Борьбе за что? И потому мои ответы были поневоле уклончивы.
Дважды мне писал Шумилов. Ничего не советовал, ничего не предлагал: просто просил писать, как я живу. И мой ответ о том, что у меня все хорошо, получился сухой, вымученный.
Зато в письмах Овидию я отводила душу, все там было: и пурга, и сопки, и ветры, и солнце, и люди, и разговоры.
Овидий откликался с полным пониманием и упорно требовал: пиши больше, подробнее.
Я лежала в приятном предчувствии тепла от медленно нагревающейся печи: в сенях уже затихла возня, и в трубе гудело ровно, монотонно, усыпляюще.
Потом я услышала, как хлопнула входная дверь, кто-то легко перебежал сени. В комнате возник, словно гном из-под земли, мальчишка-посыльный. В валенках не по росту, в тулупчике, треух на боку. Прокричал писклявым голосом, что меня вызывают в отдел кадров. Это было что-то новое: я не так давно работала учетчицей, неужели меня «продвигают» еще выше? Выше верхотуры на вагоне? Или, наоборот, возвращают к исходному положению: грузить лес? С чего бы? Я ни разу не ошиблась в подсчетах, а однажды, в пургу, слетела с вагона — хорошо, что в сугроб! — и полезла обратно наверх!
Кадровичка обратилась ко мне непривычно:
— Товарищ Смолокурова! Вы ведь знаете немецкий язык?
Ничего более нелепого нельзя было придумать: кому здесь понадобился мой немецкий?
Но дальше пошло уже что-то вовсе странное. С погранзаставы, оказывается, звонили и спрашивали: нет ли кого, знающего язык.
Когда она сказала про заставу, я сразу вспомнила один незначительный эпизод.
Я стояла на самом верху уже нагруженного вагона, отсюда мне была далеко видна низина, искристая от снега, и лес в морозной дымке… Сюда долетал крепкий запах хвои, диковатые веяния подмерзших, но сочащихся влагой мочажин. Ветер трепал мою юбку и концы платка.