Он вырос в женской семье, а женщины любят говорить о всяких приметах и поверьях, мама и бабушка не были исключением, и Павел не раз слышал о всевозможных странностях и чудесах, каких еще много остается необъясненными на белом свете. Теперь уже и наука не торопилась обозвать невежеством непонятное ей самой, оказалось, что есть биополе, существует телепатия, появилось и получило права гражданства почти волшебное племя экстрасенсов. Жизнь как будто нарочно вышибала из него всякую наивность, хотела доказать, что ничего, кроме реализма, не существует, разве, например, одиночество — не реальность, и ничего тут не попишешь, милый мой, чудес нет, не ждет тебя за следующим поворотом никакая чистая душа, хоть, может, и сильно твое желание, и не обретешь ты родственников, не узнаешь никогда своего отца, хотя он где-то есть, существует и мог бы помочь тебе в суровые твои годы, когда больше всего хочется понимания, а главное — надежности, опоры…
Павел вспомнил, как однажды мама пришла с работы и сказала, что у одной их сотрудницы в больнице умер от рака муж. Не так давно у них родился второй ребенок, ему было три года, этому мальчику, и отец его очень любил. Так вот, в ту минуту, когда отец вздохнул последний раз, мальчик забился в конвульсиях, закричал, яростно заплакал, словом, с ним случилась истерика, хотя за пять минут перед этим тихо играл в кубики.
Что это? К кому обратишься за консультацией, чтобы объяснили связь или, напротив, доказали случайность этик событии? Кто возьмется гарантировать точность своих доказательств?
Мама и бабушка долго обсуждали этот случай, Павлу он просто запомнился, а сейчас всплыл из памяти, и ему показалось, что припадок Саши Макарова тоже не случаен.
Он почувствовал мать.
Доказать невозможно, но что, если он прав?
Павел набрал телефон больницы лагеря, попросил заглянуть в медицинскую карту Саши Макарова. Долго ждать не пришлось, похоже, она была в памяти главврача.
— Эпилепсия, — сказал он Павлу, — в карте не значится, но это ни о чем не говорит. Детский дом мог слукавить.
Павел положил трубку. Слукавить детдом мог. Все-таки путёвка в такой лагерь. Он помотал головой. Впрочем, сколько угодно можно обвинять детский дом, но наградить ребенка эпилепсией он не мог. Простудой, любой заразой — да, но эпилепсия — родительский подарок. Вечная отметка.
Говорят, по закону, выходя замуж или женясь, люди должны предупреждать друг друга о таких наследственных болезнях, но кто знает про этот закон? Кто его соблюдает?
Павел снова вспомнил мать Саши Макарова. Черт возьми, у него были все основания не чувствовать себя виноватым. Живёт в своё удовольствие, забыла материнские обязанности, лишена родительских прав да ещё пацаненка наградила вечным страданием, распутница!
Но он опять представил серое лицо Саши, посиневшие, набрякшие дурной кровью губы, палку, неободранный кусок ветки, закушенный намертво, представил себе город, больницу, палату с больными, остриженными детьми, тоскливый Сашин взгляд, который медленно и неуверенно перебирается с неба на крышу, на кроны пыльных деревьев, на электрические столбы, железные парковые скамейки и на людей, которые ходят под окнами, говорят между собой, машут руками.
Он смотрит на весь этот мир и никого не ждет.
Павел представил эту картину и стал отвратителен себе Был он виноват, был!
Что это — жестокость или доброта? Женя уже не крался, озираясь, он бежал среди кустов, деревьев, пересекал асфальтовые дорожки, и ему было все равно, увидят или нет его взрослые, у которых есть право окликнуть, остановить — он не остановится, кто бы его ни позвал, пошли они к чертям собачьим все эти вожатые, начальники лагерей, родители, все эти сочувствующие, понимающие, знающие толк в жизни люди!
Ему не поверили, хотя он сказал правду, эти пацаны и девчонки, вот что! И он не мог понять, разобраться, что значит это неверие — милосердие или бессердечие? Да, они смеялись над ним, сперва неуверенно, потом дружно, покатывались даже над его, как им казалось, неумелым, а главное, запоздалым враньем, и никто не захотел подумать, что он говорит правду. Какой-то развязался узелок в мешке с детскими тайнами, и никто из них в этих тайнах не был виновен — виноваты взрослые, матери и отцы, которых не было видно отсюда, из лагеря счастья, но они где-то же существовали — ходили себе, дышали и, может быть, даже смеялись, не подозревая, что где-то на юге ненужные им дети говорят про них, вспоминают их прегрешения, смеются над ними, и этот совсем не веселый детский смех страшней любого плача, потому что означал он презрение маленьких людей к собственным родителям и еще одному был свидетельством: привычке к взрослой жестокости, невольному согласию с ней, горькой вере, что так оно есть, а может, и должно быть.