Сильно, слишком сильно рыдала она – не так, как люди, охваченные безграничной радостью, а как люди, предающиеся безутешному отчаянию. Она рыдала так сильно, что я несколько мгновений находился в состоянии оцепенения, вызванного бурными проявлениями, сильными пароксизмами человеческого волнения. Бессознательно я отодвинулся немного, но тотчас же заметил открывшийся между мною и ею промежуток; и тотчас же заметил, что не только физическое соприкосновение прервалось, но и всякое ощущение общения рассеялось в один миг. Мы все еще были двумя различными, отдельными, чуждыми друг другу существами. Само различие наших поз подчеркивало наше отчуждение. Она сидела, вся согнувшись, прижимая руками платок ко рту, и рыдала; и каждое всхлипывание потрясало ее всю, как бы показывая ее хрупкость. Я стоял еще на коленях перед ней, не смея дотронуться до нее и смотреть на нее; изумленный и в то же время в состоянии какой-то странной просветленности, я внимательно наблюдал за тем, что происходит в моей душе, и в то же время все чувства мои были способны к восприятию происходивших вокруг меня явлений. Я слышал ее рыдания и щебетание ласточек; имел ясное представление о времени и месте. И эти цветы, и это благоухание, и эта величавая, ослепительная неподвижность воздуха, и все это откровенное ликование весны вызвали во мне ужас, который все усиливался, усиливался, превратился в род панического трепета, инстинктивного и слепого страха, перед которым разум бессилен. И подобно тому как молния сверкает среди скопившихся туч, одна мысль пробилась сквозь всю эту путаницу, осветила меня и сразила: «Она утратила свою чистоту!..»
Ах, почему я не упал тогда, сраженный молнией? Почему не разбилось во мне сердце и я не остался там, на песке, у ног женщины, которая в течение нескольких мгновений подняла меня на вершину счастья и низвергла в бездну скорби?
– Отвечай! – Я схватил ее за руки, открыл ей лицо, говорил совсем близко от нее; и голос мой был так глух, что я сам едва слышал его среди шума в моем мозгу. – Отвечай, что значат эти слезы?
Она перестала рыдать и взглянула на меня; глаза ее, хотя и обожженные слезами, были широко раскрыты, выражая крайний ужас, как будто видели меня умирающим. Должно быть, в самом деле лицо мое потеряло все краски жизни.
–
– Нет, нет, нет… Туллио, нет… ничего. Ты мог подумать!.. Нет, нет… я так слаба, видишь; я больше не такая, как прежде… Не в силах сдержать… Я больна, ты знаешь… не могла выдержать… того, что ты мне говорил. Ты понимаешь… Этот припадок случился со мной как-то внезапно… Это – нервы… вроде конвульсий… Что-то сожмется судорожно, и не понимаешь, плачешь от радости или от горя… Ах, Боже мой!.. Видишь, уже проходит… Встань, Туллио, подойди ближе ко мне.
Она говорила со мною голосом, еще сдавленным от слез, еще прерывавшимся от всхлипываний; смотрела на меня с выражением, которое было мне знакомо, с выражением, которое не раз бывало у нее при виде моего страдания. В прежнее время она не могла видеть моих страданий. Ее чувствительность в этом отношении была до того велика, что, притворяясь страдающим, я мог добиться от нее всего. Она была бы готова на все, лишь бы избавить меня от малейшей неприятности.
Я тогда часто, в шутку, представлялся огорченным, чтобы волновать ее, чтобы она утешала меня, как ребенка, осыпала меня ласками, которые мне нравились, чтобы вызвать в ней ту нежность, которую я обожал. А теперь разве не сквозило в ее глазах то же самое нежное и беспокойное выражение?
– Подойди ближе ко мне, сядь тут. Или, хочешь, пройдемся немного по саду? Мы еще ничего не видели… Пойдем к бассейну. Я смочу себе глаза… Почему ты так смотришь на меня? О чем ты думаешь? Разве мы не счастливы? Вот видишь, я начинаю чувствовать себя хорошо, очень хорошо. Но мне нужно бы смочить себе глаза, лицо… Который теперь час? Двенадцать? Федерико заедет к шести. У нас еще много времени… Хочешь, пройдемся?