– Правда. У нас будет время вдоволь наговориться! Когда ты увидишь экипаж, приди сказать мне. Прощай, Калисто.
И, оставив его, я направился к дому. День клонился к вечеру, и крики ласточек сделались пронзительнее. Быстро проносившиеся стаи, сверкая, прорезывали раскаленный воздух.
– Ну, что? – спросила меня Джулиана, отвернувшись от зеркала, перед которым она стояла, собираясь уже надеть шляпу.
– Нет еще.
– Погляди на меня. Я не очень растрепана?
– Нет.
– Какое лицо у меня! Посмотри на меня. – Действительно, вид у нее был, как у вставшей из гроба. Большие фиолетовые круги легли вокруг ее глаз. – И все же я жива еще, – прибавила она; и старалась улыбнуться.
– Ты страдаешь?
– Нет, Туллио. Но, право, не знаю… У меня такое чувство, будто я вся пустая; голова, жилы, сердце – все пусто… Да, ты можешь сказать, что я тебе отдала все. Смотри, я оставила себе лишь видимость жизни…
Она как-то странно улыбалась, произнося эти слова; улыбалась какой-то слабой улыбкой, которая смущала мою душу, вызывая в ней безотчетную тревогу. Я слишком отупел от страсти, слишком ослеплен был опьянением; и движения моей души были вялые, сознание притупилось. Никакого зловещего подозрения еще не подымалось во мне. И, однако, я внимательно глядел на Джулиану; с тоской, сам не зная почему, всматривался в ее лицо.
Она снова повернулась к зеркалу, надела шляпу; потом подошла к столу, взяла браслет и перчатки.
– Я готова, – сказала она. Взглядом она, по-видимому, искала еще что-то. Прибавила: – У меня был зонтик, не правда ли?
– Да, кажется.
– Ах, да, вероятно, я его оставила внизу, на скамейке, у перепутья.
– Пойдем поищем.
– Я страшно устала.
– Так я пойду один.
– Нет. Пошли Калисто.
– Я сам пойду. Принесу тебе ветку сирени и букет мускатных роз. Хочешь?
– Нет, оставь цветы…
– Иди сюда. Посиди пока. Может быть, Федерико опоздает.
Я пододвинул к балкону кресло для нее, и она опустилась в него.
– Раз ты идешь вниз, – сказала она, – то посмотри, не у Калисто ли моя накидка. Я не думаю, чтобы она осталась в экипаже, не правда ли? Мне что-то холодно.
И в самом деле, она то и дело вздрагивала.
– Хочешь, я закрою балкон?
– Нет, нет. Дай мне смотреть на сад. Как он красив в этот час! Видишь? Как он красив!
Там и сям по саду вспыхивали золотые отблески. Цветущие верхушки сирени свисали ярко-фиолетовыми массами; а так как остальные цветущие ветви колыхались в воздухе, отливая то серым, то синеватым цветом, то верхушки казались отсветами переливчатого шелка. Над бассейном склоняли свои мягкие кудри вавилонские ивы, и вода бассейна просвечивала сквозь них перламутровым блеском. Этот неподвижный блеск, этот скорбный плач больших деревьев и эта гуща цветов, столь нежных в умирающем золоте, – все вместе создавало волшебное, чарующее, лишенное реальности видение.
Мы оба несколько минут молчали, во власти этих чар, какая-то смутная грусть овладевала моей душой; глухое отчаяние, таящееся в глубине каждой человеческой любви, вставало в моей душе. Это дивное зрелище, казалось, усиливало мою физическую усталость, оцепенение моих чувств. Я ощущал в себе тот недуг, ту неудовлетворенность, то безотчетное раскаяние, которые следуют за прекращением слишком острых и слишком продолжительных наслаждений. Я страдал.
Как во сне, Джулиана проговорила:
– Я бы хотела закрыть глаза и не открывать их больше. – И, вздрогнув, прибавила: – Туллио, мне холодно. Иди же.
Она вся съежилась в кресле, как бы для того, чтобы удержаться от начинавшейся у нее дрожи. Ее лицо, особенно около носа, было прозрачно, как синеватый алебастр. Она страдала.
– Ты себя плохо чувствуешь, бедняжка? – сказал я, охваченный жалостью, и с невольным страхом стал пристально глядеть на нее.
– Мне холодно. Ступай принеси мне накидку, скорее… Прошу тебя.
Я побежал вниз к Калисто, велел подать мне накидку и тотчас же вернулся. Она поспешила надеть ее. Я ей помог. Она вновь опустилась на кресло, спрятала руки в рукава и сказала:
– Теперь мне хорошо.
– Так я пойду за зонтиком вниз, где ты его оставила.
– Не надо. Стоит ли?
У меня было странное желание снова вернуться туда, к этой старой каменной скамье, где мы в первый раз присели, где Джулиана плакала, где она произнесла три божественных слова: «Да, даже больше…» Что это было? Сентиментальность? Жажда нового ощущения? Или действие чар таинственного сада в этот вечерний час?
– Я пойду и вернусь через минуту, – сказал я.
Я вышел. Проходя под балконом, я крикнул:
– Джулиана!
Она выглянула. До сих пор перед очами души моей ярко стоит это немое, сумеречное видение: эта высокая фигура, казавшаяся еще более высокой в длинном бархатном плаще, и это бледное, бледное лицо на темном фоне. (Слова Джакопо, обращенные к Аманде, неразрывно связаны в моей памяти с этим неизгладимым образом: «Какая вы бледная в этот вечер, Аманда! Вы, вероятно, вскрыли себе жилы для того, чтобы окрасить свою одежду».)