А цель — это Нюрнберг, город, где вернут утраченное равновесие больному, изможденному лихорадкой миру. Сразу же, через несколько месяцев после войны, люди изолировали помешанных вождей, надели на психопатов вместо мундиров смирительные рубахи, их преступления обнародуют и вынесут им приговор. И никогда больше не посетят нас сомнения, беспомощность и опасения, что не только в небе, но и на земле нет ни дружбы, ни смысла жизни. В Нюрнберге заседают те, что сильнее немцев, те, что доказали свою силу и разум, — победители.
С новой чистой страницы будет писаться история Европы.
И эта цель уже совсем рядом, если мы не изменили направления.
Мотор завывает. Из кабины пилота доносится возбужденный рвущийся голос радиста и треск аппарата. У меня сжимается сердце: Нюрнберг все ближе. Внимание, внимание, мы подлетаем! С опаской смотрю в иллюминатор.
Из-под крыльев вылезли утиные лапы, снабженные колесами. Наезженный снег мчится все быстрей и быстрей навстречу летящему наискосок вниз твердому телу.
Вместе со снегом несется вверх размазанное черное пятно — это «джип». На капоте у него белая пятиконечная звезда, которая становится все ближе, все больше. Ощутимый толчок; в бледном зимнем рассвете мы скользим, подпрыгивая, по взлетной полосе.
— Земля! — с облегчением восклицает Себастьян.
Грабовецкий по привычке спорит:
— Какая же это земля? Это бетон. — Потом, задумавшись и как бы отвечая собственным мыслям, добавляет: — Представляю, как нам попадет от нашего судьи. Он больной человек. На такую должность надо было назначить более энергичного! Это же неврастеник! Как я ему скажу, что привез не все?!
Американский солдат в брюках, заправленных в невысокие башмаки, идет враскачку. Можно подумать, что аэродром — огромный корабль, а сам он — моряк, привыкший сохранять равновесие при штормовой волне.
Мой сосед сидит с закрытыми глазами, кажется, что он задремал, но вдруг я слышу отчетливо произнесенные слова:
— Я ненавижу, значит, я существую.
Что-то сверкнуло в его глазах, и он снова замер.
— Я ненавижу этот ваш знаменитый Нюрнберг.
Раз за разом он нервно зевает, его мощный голос внушительно и несколько странновато звучит в полупустом самолете — моторы смолкли, в салоне тишина.
— Я был уже тут однажды. Знаю, в чем суть этой забавы. Пусть меня кондрашка хватит, если я тут останусь. Вы и сами поймете, что такое Нюрнберг.
Он расхохотался, откинув голову на спинку кресла, закрыл ладонями лицо. Могло показаться, что он плачет от смеха.
Я наблюдала за ним с неприязнью.
— Вы еще убедитесь! Время покажет, кто проиграл войну. Это теперь, пока в Европе такой хаос, чтобы не сказать грубее. Это же самый обычный бардак!
Я снова увидела его рот со сверкающими зубами. В его смехе звучала горечь. Может, даже злость.
— Неужели вы и впрямь верите в существование Трибунала, который в состоянии рассмотреть все преступления немцев? И всего за несколько месяцев, по вашему мнению, можно свести счеты с войной? А потом начнется новая, чистая страница истории?! Ерунда! Бред! Пусть меня кондрашка хватит — это же чистой воды фантазия!
Слышно, как от ударов ветра пронзительно взвизгивают стальные тросы самолета. Порошит мелкий снежок, оседает на проводах, укутывая и утолщая их, но тут же осыпается от малейшего дуновения, нарушая этот белый рисунок.
Пассажиры не двигаются с мест — необходимо уладить еще разные формальности, но всех охватило нетерпение, говорят наперебой, каждый решает международные проблемы.
— Я хотел бы быть правильно понятым, — восклицает молодой человек. — Нам следовало бы пойти на значительные уступки, изначально определить более мягкую меру наказания взамен за возможность судить хотя бы нескольких из них в Польше. Я убежден, что Краков — единственное место на земле, где должно слушаться дело Ганса Франка.
Он раздраженно бьет кулаком по креслу и явно обращается к Себастьяну, делая долгие паузы в ожидании ответа:
— Разве не Франк отвечает за вывоз и смерть польских ученых? Именно там, где он жестоко расправлялся с народом, там, где он не остановился даже у ворот Ягеллонского университета, согласитесь, именно там надо его судить по законам европейской культуры и этики. Пусть бы и приговор ему вынесли не столь суровый, как в Нюрнберге, но зато Польша показала бы миру его злодеяния. Поверьте: Краков, и только Краков.
Все молчат. Приглушенные шаги американских солдат раздаются все ближе, замерзший снег хрустит под их сапогами, точно сыплющееся зерно.
Послышался равнодушный, с ноткой иронии голос Себастьяна:
— А вы, вероятно, единственный человек на земном шаре, кто бы мог взять на себя проведение этого процесса. Никто, кроме вас, уважаемый судья? Вы же себя видите в этой роли?
По взлетной полосе мы шли к деревянному строению. Молчали. Снег беззвучно покрывал крыши, фонари, заборы. Все вокруг казалось ирреальным, мы не слышали собственных шагов. Единственным звуком было нервное посапывание доктора Оравии.
Судья заговорил с раздражением:
— Я предложил единственно верную концепцию суда над Гансом Франком. Над гитлеровской Германией. А некоторые позволяют себе острить!