«Уж не это ли, в самом деле, достигнутый идеал? Не конец ли тут?… Все так торжественно, победно и гордо, что вам начинает дух теснить. Вы смотрите на эти миллионы людей, покорно текущих сюда со всего земного шара, — людей, пришедших с одною мыслью, тихо, упорно и молча толпящихся… и вы чувствуете, что тут что-то окончательное совершилось — совершилось и закончилось. Это какое-то пророчество из Апокалипсиса… Помню, раз, в толпе, на улице (в Гайд-Маркете, лондонском квартале проституток), я увидел одну девочку, лет шести, не более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую… Она шла, как бы не помня себя, не торопясь никуда, Бог знает зачем, шатаясь в толпе; может быть, она была голодна. На нее никто не обращал внимания. Но что более всего меня поразило, она шла с видом такого горя, такого безысходного отчаяния на лице, что видеть это маленькое создание, уже несущее на себе столько проклятия и отчаяния, было даже как-то неестественно и ужасно больно. Она все качала своей всклоченной головой из стороны в сторону, точно рассуждая о чем-то, раздвигала врозь свои маленькие руки и потом вдруг всплескивала их вместе и прижимала к своей голенькой груди. Я воротился и дал ей полшиллинга. Она взяла серебряную монетку, потом дико, с боязливым изумлением, посмотрела мне в глаза и вдруг бросилась бежать со всех ног назад, точно боясь, что я отниму у ней деньги» («Зимние заметки о летних впечатлениях», Достоевский).
Что ужаснее — кровь, льющаяся, как вода, с паперти Реймсского собора, или удивленные глаза этой девочки? Оба ужаса одинаковы: война только вскрывает то, что было в мире. В мире мы об этом забыли, — может быть, вспомним в войне.
В войне и в мире дух просвещенного варварства — дух небытия. Материализм современной культуры — мнимый реализм; идеализм религии — реализм культуры подлинный. «Господь — крепость жизни моей». Если Он истинен, то истинно все; если Он — ложь, то все ложно и призрачно.
Страшный суд над нами совершается — не над кем-либо из нас, а над всеми, ибо все повинны в крови, льющейся с паперти, и в удивленных глазах маленькой девочки.
«Валтасар царь сделал большое пиршество для тысячи вельмож своих и пред глазами тысячи пил вино… Тогда принесли золотые сосуды, которые взяты были из святилища дома Божия в Иерусалиме; и пили из них царь и вельможи его, жены его и наложницы его. Пили вино и славили богов золотых и серебряных, медных, железных, деревянных и каменных. В тот самый час вышли персты руки человеческой и писали против лампады, на извести стены чертога царского, и царь видел кисть руки, которая писала. Тогда царь изменился в лице своем; мысли его смутили его, связи чресл его ослабели, и колена его стали биться одно о другое». И явился пророк, и прочел написанное: «Мене, Мене, текел, упарсин… Исчислил Бог царство твое и положил конец ему; ты взвешен на весах и найден очень легким; разделено царство твое и дадено мидянам и персам».
Не будем ли и мы на тех же весах взвешены и найдены очень легкими? Мнимая тяжесть — действительная легкость ученого доктора, убийцы лебедей, который никогда не узнает, о чем они перед смертью поют.
ВОЙНА И РЕЛИГИЯ
Когда ночью проснешься и вдруг вспомнишь: «война!» — в душе подымается ужас. Можно ли воевать, чем оправдать войну, какой смысл в войне, — как бы мы ни отвечали на эти вопросы, ужас остается ужасом.
Людоедство некогда казалось естественным. Люди ели человечье мясо, не думая о том, можно или нельзя есть; потом перестали, тоже не думая, потому что вкус человечьего мяса им опротивел. И того, кто теперь вздумал бы отведать его, постигла бы участь Дон-Жуановых спутников, которые после кораблекрушения, умирая от голода, убили человека и съели: «они сошли с ума — went raging mad».
Война людям все еще кажется естественной, и они воюют, не думая о том, можно или нельзя воевать; перестанут, тоже не думая, когда война им опротивеет. И это уже начинается. Вот Леонардо да Винчи называет войну «самым зверским из сумасшествий — bestialissima pazzia»; вот Л. Толстой говорит о войне такую правду, какой еще никто никогда не говорил. А что в немногих великих, то и во многих маленьких: вот русский солдат ранил австрийца штыком, потом взял его себе на плечи, долго нес, ухаживал за ним, а когда он умер — сошел с ума от жалости и ужаса.
Наше возмущение «немецкими зверствами» подобно возмущению людоедов тем, что человечье мясо едят недожаренным. Нет, уж лучше просто есть, не возмущаясь; чем хуже, тем лучше: скорее война опротивеет. Человек, оставаясь человеком, уже воевать не может: он должен озвереть. Говорят, в нынешних сражениях лошади грызутся: люди заражают зверей своим собственным зверством.
Закрыть глаза, отвернуться, уйти от этого ужаса — вот первое движение человека, который понял, что такое война. Но уйти некуда: хотим, не хотим — мы все в войне, все убийцы или убитые, едущие или едомые.
Не уйти от войны одному: все виноваты и все должны покаяться. А уходить одному, брезгать, умывать руки, может быть, больший грех, чем вместе со всеми в войне участвовать.