Затем вокзальная площадь и одинокое такси. Это точно. Затем — стою с бутылкой вина в руках перед кладбищенскими воротами. Такси доставило меня к Ване, и я стою с бутылкой в руках перед кладбищенскими воротами. Они открыты, и я вхожу на территорию кладбища, зажигая спички и высвечивая дорогу. Но кое-что различимо и без спичек. Мне кажется, я легко найду могилу Вани, если буду идти все время прямо, а затем в глубине сверну налево — и так вплоть до места, где похоронен Ваня. Я ведь своими руками нес последние метров сто гроб с Ваней по непроезжей части, как же я не найду Ванину могилу даже глубокой ночью? А если заплутаю, собьюсь с пути, Ваня меня окликнет: «Теодор! Левей и прямо» — что-нибудь подскажет наверняка. Поэтому иду прямо и прямо, сначала все время прямо мимо темных холмиков, оградок и темных памятников, понимая, что внизу лежат очень-очень многие, бывшие, как я, живыми до поры, до времени, а сейчас неживые. Спотыкаюсь изредка, оступаюсь, но ничего. Не падаю же. А упаду, так встану, ведь я еще живой и могу подняться, если упаду, а нижние уже не могут. Они там лежат сами по себе, как не дано живым, которые спят сейчас в домах, чтобы вскоре проснуться, встать и продолжать. Попадаю в тупик. Дальше пути, кажется, нет, но это только кажется. Я же еще живой и могу, если постараюсь, найти выход из тупика — например, сверну влево по проезжей дороге. Тут такая же местность — с маленькими холмиками, оградками, памятниками, крестами. Я различаю их все лучше и лучше, будто они дают свет, хотя они, конечно, темны, и они, конечно, безмолвны. Нет вообще никаких звуков, кроме скрипа песка и мелкой гальки под моими ногами. Не падаю пока что и не умираю, а иду к Ване, чтобы поздороваться с ним, поговорить, а может, пожаловаться ему.
Надо только найти могилу Вани, ту, где он лежит, поджидая меня, уже давно лежит, уже непохожий на себя, наверно, но тот же самый, каким я его знаю и помню. Вот конец проезжей дороги. От этого большого одинокого дерева, я вспоминаю, мы понесли Ваню на руках между других могил, а их много, в дальний угол кладбища почему-то. Я выбираю тропку и медленно иду, различая дорогу, тихо говоря: здравствуйте, здравствуйте. Конечно, найти нелегко, но я в себе уверен. Однажды все-таки спотыкаюсь о какой-то корень и падаю. Но встаю. Я же живой. Поэтому встаю, не разбив бутылку и не сильно ушибясь. Мне кажется, что я приблизился. На могиле Вани уложена гранитная плита — так мне сказала по телефону Нина, с которой я не сумел встретиться, хоть и обещал. Есть такие плиты. Вон там и вот тут. Я чиркаю спичками. Но я не учел, что из-за оградок не могу прочитать надписи. Может быть, эта. Или та. Их ведь много, и под каждой кто-то есть, кто-то лежит.
А вот неогороженная могила с плитой. Я могу прочитать и читаю при свете спички: ЕЛИЗАВЕТА СЕРГЕЕВНА САМОХИНА 1956–1990 — кажется, так.
Елизавета. Молодая, незнакомая мне женщина. Она умерла в тридцать четыре года. А Ваня умер в сорок лет, и он где-то недалеко. Я знаю, что он где-то совсем рядом, и он, наверно, не обидится, что я его не нашел. Я все равно поблизости, и я здесь ради него.
— Не обижайся, Иван, — бормочу я, присаживаясь на край плиты Елизаветы Самохиной.
Зубами надкусываю и срываю пробку с бутылки. Слез во мне нет — откуда их взять? Ване мои слезы и не нужны, я знаю. Прошу и меня не оплакивать, когда придет время, — зачем? Вы тоже смертны, это точно.
Жила-была Елизавета Самохина. Жил-был Ваня Медведев. Жил-поживал Юрий Теодоров. Нет ничего проще. Так просто, что дальше некуда. Поэтому я не плачу. Я пью из горлышка длинно и взахлеб, проливая на себя таксишное вино — за Ваню и себя. Я курю затем, думая о Ване, о себе, о Елизавете Семеновой, о Клавдии, дочери Оле, о братьях и родителях, друзьях и приятелях, как всегда и везде, в любом месте — обо всех, кого знаю, и о незнакомых тоже, обо всех нижних и верхних, и это мне нетрудно. Я легко могу думать обо всех сразу и о каждом в отдельности, потому что, разобраться, люблю всех сразу и каждого в отдельности, как могу и хочу. Но меня бьет сильная дрожь, меня начинает колотить. Я же живой, надо понять. Я еще не присоединился к Ване и не знаю тамошних обычаев. Я выпью еще — и я выпиваю, а бутылку с небольшим остатком — правильно ли? — ставлю на плиту Елизаветы Самохиной. Иван, я пойду. Я побреду, Ваня, дальше, ладно? Я еще приду вскоре — может быть, насовсем. Меня колотит так и так качает, что могу потревожить мертвых. Пойду, побреду. Иван. До свиданья. Толстячок, до встречи. Не сердись.