Мне было трудно узнать пана Стася, а ему меня — еще труднее. Мимо него прошла тогда в темноте шахты вереница узников, похожих на скелеты, вывалянные в угольной пыли.
Мы долго жали руки, тискали друг друга в объятиях и вглядывались в лица.
— Я же вас искал! У многих спрашивал. И никто не знал машиниста насоса Станислава...
— Какого Станислава?
— Но ведь Стась — имя уменьшительное?
Люциан Янович снисходительно посмотрел на меня.
— То не имя. Подпольная кличка. Однако конспиратор ты похуже, чем инженер, пан Тадеуш! Разве живой Станислав стал бы прятаться под кличкой «Стась»?! И потом — никто не помнит, что я дежурил когда-то у насоса. Все равно, если бы я ходил вчера по шахте «22 июля» и спрашивал: «Никто не видел, куда ушел пан арестант?!»
Все чаще поглядывал я на вокзальные часы. Давно известно, что последние минуты — самые томительные.
Сабина заметила плохо скрытое мной нетерпение и поняла его правильно. Она призналась, что тоже не любит долгих прощаний. Даже с самыми близкими людьми! Она читала где-то, а может, слышала, что прощанье — если иметь в виду не само присутствие, а чувства, какие люди переживают в эти минуты, — следовало бы скорее отнести к разлуке, чем к свиданию. Человек еще не уехал, он рядом, вот его теплая рука, но он уже отсутствует. И затянуть расставанье — значит продлить разлуку, а не свиданье.
Наконец поднял руку выходной семафор, он виднелся теперь сквозь зеленые клубы пара.
Перед тем как расстаться, Сабина, подобно своей матери, произнесла слова молитвы за путешествующих — насколько я понял, она хотела избавить меня от бурь, голода и всяческих напастей и дала мне в спутники каких-то ангелов-телохранителей, которым поручила довести меня до родного дома.
На прощанье Сабина горячо поцеловала меня. Я прочел в ее потемневших глазах благодарность. А вот почувствовала ли Сабина, как я благодарен ей за то, что она живет на белом свете?
И я пожелал ей такого счастья в жизни, о каком сам только мечтал...
В ТЯЖКИЙ ЧАС ЗЕМЛИ РОДНОЙ
В мае сорок второго года Политуправление Западного фронта обосновалось вблизи станции Обнинская, заняв несколько благоустроенных зданий. Некогда здесь был интернат для испанских детей. Но война докатилась до этих мест, Обнинская оказалась в тылу у немцев, и они разместили здесь свой лазарет. Поблизости от усадьбы возникло просторное кладбище — хоронили умерших от ран. Говорили, это обстоятельство тоже сыграло роль в выборе места для Политуправления — фашисты не станут бомбить свое кладбище. До сих пор не знаю: имели эти разговоры под собой почву или нет.
Поезд-типография «Красноармейской правды» нашел себе приют на железнодорожной ветке, уходившей в глубь ближнего леса. В мае, когда листва была жидковата и лесочки, рощицы просматривались, на крыши вагонов набрасывали для маскировки свежесрубленные березки. В середине лета в этом уже не было нужды — поезд оказался под зеленым шатром ветвей, сходящихся над узкой просекой, по которой тянулись рельсы.
Я встретил Александра Трифоновича Твардовского возле бревенчатого дома, занятого отделом кадров Политуправления. Он прибыл с Юго-Западного фронта в «Красноармейскую правду» несколько дней назад и еще плохо знал дорогу; я провел его к поезду кратчайшим путем...
Вот в этом поезде посчастливилось мне слушать первые главы «Василия Теркина». Меня ошеломила сила поэмы, я смотрел на лица товарищей — они испытывали такое же потрясение. Нас объединяла счастливая причастность к поэзии. А читал Твардовский вдохновенно и с плохо скрытым волнением — как примут «Василия Теркина» малознакомые фронтовые журналисты?
С первых месяцев войны «Красноармейская правда» печатала раешник о похождениях смекалистого, смелого и умелого бойца Гриши Танкина. Наверно (думал я, до того как началось чтение), этот Вася Теркин пришел на Отечественную войну с обновленным багажом солдатских придумок и прибауток, наверно, Вася Теркин — литературный брат нашего Гриши Танкина. Я знал, что еще на финской войне Твардовский сочинял стихотворные фельетоны о бравом пареньке Василии Теркине.
Тем больше обрадовало знакомство с главами новой поэмы «Василий Теркин». Поэт счастливо обманул мои ожидания, он познакомил с человеком, который стал моим надежным фронтовым другом «с первых дней годины горькой, в тяжкий час земли родной...».
Обаяние авторского чтения рождалось в глубине его поэтической натуры. Когда он читал печальные строки, то сам был подвластен их сдержанному трагизму; когда Василий Теркин шутил — интонация, улыбка, жест чтеца были пронизаны юмором.
Первые главы поэмы появились в «Красноармейской правде» в дни, когда фашисты вышли к Сталинграду. Твардовский ходил мрачный. Мы редко видели его улыбающимся, а тем более смеющимся. К слову сказать, к шуткам, остротам он был очень требователен. Но добротный юмор ценил высоко.