— Что?! — переспросил я, не понимая, какая связь между моей личностью и не отходящей у мамы мочой.
— Моча, говорю, не отходит! — повторила она, глядя на меня с такой ненавистью, будто я был виноват и в этом, и вообще во всей маминой болезни.
— А что это значит? — зачем-то продолжал уточнять я, точно запоздалый интерес к маминому состоянию могло на что-то повлиять.
— Что-что… Это означает, что организм перестает функционировать. Отойдите к окну, мы сейчас ей катетер попытаемся вставить.
— Зачем? — я уже не мог остановится; вопросы лились из меня такими же водопадом, как какая-нибудь речь о живописи.
— Затем, — с неожиданным спокойствием пояснила медсестра. — Что если моча застаивается внутри, то организм отравляет сам себя продуктами своего распада.
Я молчал.
— Ну-ка — что я сказала? Отошел к окну и отвернулся, нечего тут смотреть.
Я повиновался. Уставился в синеющий под вечернем полусветом снег
больничного двора. Но стекло, с наступлением сумерек теряющее часть своей прозрачности, отражало призрак происходящего за моей спиной.
И я видел, как сестра откинула одеяло — мне показалось, ко мне хлынула новая волна тяжелого смрада, который я, побыв в палате некоторое время, уже почти перестал замечать.
Она подняла и согнула в голенях тонкие желтые мамины ноги и, раздвинув, принялась что-то делать между ними. Этого зрелища я не мог выносить даже в отражении и закрыл глаза.
Зато наконец услышал мамин стон. Она хрипела тяжко, по-звериному; этот звук сам по себе накладывался на равномерное свистящее дыхание, и мне сделалось настолько жутко, что захотелось бежать отсюда, даже если бы для того пришлось выскочить в окно.
Сестра возилась долго, мама продолжала хрипеть. Потом опять загремела дверь, и, снова открыв глаза, я увидел как к маминой постели приблизилось отражение мужчины в белом халате.
— Что тут? — отрывисто спросил он.
— Ничего, — отчаянно сказала сестра. — Ни капли.
— Н-да… Терминальное состояние, — сказал врач и добавил что-то на латыни.
Сестра оставила маму в покое, уложила ровно ее ноги и прикрыла одеялом.
— А это еще кто? — спросил доктор, заметив наконец на фоне окна мою темную фигуру в роскошном черном пальто с шелковой подкладкой.
— С-сын… — бросила она так, будто произнесла одно из грязных ругательств.
Я подошел к врачу.
Он молча смотрел на маму. Потрогал ей пульс, раздвинул веки и заглянул в зрачки.
И наконец поднял глаза ко мне.
У него было умное, усталое, измученное и равнодушное лицо в золотых очках.
— Что… это? — тихо прошептал я.
— Это агония.
— Маме станет лучше? — не удержался я от глупого вопроса.
— Я повторяю — это а-го-ни-я. Предсмертное состояние.
— И…
— Это может длиться несколько часов или суток. Возможно, в какой-то момент перед смертью она придет в сознание и вас узнает. Но все равно это конец.
И развернувшись на каблуках, он ушел, обдав меня волной воздуха от разметнувшихся пол халата.
Сестра исчезла еще раньше.
И я остался вдвоем с мамой.
Вернее, с ее телом, с ее свистящим дыханием, перемежающимся редкими хрипами.
37
Мама продолжала время от времени стонать. Видимо, сестра с катетером причинила ей боль. Или она стонала не от боли? Наверное, в таком состоянии человеческое тело уже перестает вообще что-либо ощущать?
Я этого не знал. Я никогда не интересовался ни медициной ни биологией.
Я придвинул стул и сел рядом с маминой койкой.
Опять нашел ее руку и попытался взять в свою. Рука мамы была еще теплая но уже совершенно неживая.
Я наконец понял, что мама в самом деле умирает.
Что в эти часы, текущие незаметно и неумолимо, из нее убыстряющимся ручейком вытекает жизнь.
Ее жизнь. К которой так крепко привязана моя.
Мне стало жарко в душной палате.
Я снял свое пальто, кинул на подоконник — туда, где уже валялась моя шикарная шляпа с широкими полями.
Во дворе синева равнодушно превращалась в черноту.
Где-то что-то происходило.
Какие-то люди куда-то шли; кто-то спешил в гости, кто-то в театр или в оперу.
У всех продолжалась жизнь.
И только жизнь моей мамы была вынуждена оборваться.
Я прислушался к ее дыханию. Оно оставалось ровным и свистящим.
Я опять несколько раз позвал ее, потом снова приник к ее лицу. С тем же успехом я мог обращаться к неодушевленному предмету.
Какой я был дурак и самовлюбленный эгоист.
Ведь я мог вернуться домой несколькими месяцами раньше. И застать маму, по крайней мере, в сознании.
И в самом деле обнять ее и принять напоследок ту нежность, которую она всегда на меня проливала.
Время словно остановилось в этой страшной палате.
За окном сделалось совсем темно.
Пару раз заглядывала сестра и, поджав губы, уходила снова.
Потом вдруг мне показалось, что дыхание мамы стало более прерывистым, а стоны — громче и отчетливее. Ей было плохо, она опять испытывала боль…
Наверное, ей надо было сделать укол.
Я выбежал в коридор — искать сестру или врача.
Кругом светили тусклые лампы. Уныние и смерть гонялись друг за другом в пустом коридоре больницы смертников.
Я обежал все несколько раз, пока неожиданно не наткнулся на врача.
Он был усталый и в золотых очках — правда, я не был уверен, что этот тот же самый, я не успел запомнить лица.