Обреченность быть не вполне бедным, но все-таки недостаточно состоятельным для того, чтобы отправить маму хотя бы за границу. Где тоже не умеют лечить рака, но хоть смогли бы продлить ее жизнь еще на несколько лет и облегчить страдания.
На весь мир, зачем-то создавший меня и бросивший в такую жизнь.
Меня трясло от выворачивающей наизнанку ненависти. И страшной, иссушающей злобы.
Прежде я тоже испытывал припадки слепой ненависти к отцу, унижавшему меня, исковеркавшему нашу семью, не понимавшему ничего и всячески издевавшемуся над моими художественными наклонностями.
Сейчас, когда отец давно умер и сама неприятная память о нем стала тускнеть, объектом злобной ненависти стала не его, в общем ничтожная персона.
Я вдруг понял, что страстно — до судорог, до головокружения, до истерики со слезами — ненавижу людей. Всех окружающих меня: ведь среди них не осталось единственного человека. Мамы, ради которой стоило жить.
Я ненавидел их, презиравших меня за никчемность и неприспособленность к жизни. Ведь они принуждали меня жить, подчиняясь их законам.
О, если бы я нашел в себе силы сломать сам этот мир людей! Изменить его так, чтобы меня больше никто никогда не посмел унизить. Чтобы я сам диктовал свою волю и единым движением руки…
Впрочем, это уже излишне.
Мне не нужно было от жизни ничего. Только уйти в иллюзорный мир своих картин и творить его по своему желанию.
В свой мир, не имеющий ни чего общего с миром людей.
Из которого я не мог сейчас вырваться…
Господи, до какой же степени я ненавидел сейчас этот реальный, настоящий, загнавший меня в угол мир.
И если бы имел возможность — уничтожил бы его одним махом. Пусть вместе с собой — зато и вместе с остальными, нанесшими мне непоправимые обиды и потери…
Я потряс головой.
Мне было плохо.
Очень плохо.
Но работа не ждала.
Если я хотел оставить за собой право именоваться художником.
Трясущимися руками я бросил на картон недостающие линии.
Открыл ящичек с красками, послюнил кисточку и принялся накладывать легкий фон.
Работа отрезвила меня.
Голоса в гостиной ушли за ватную стену.
Или это явились люди из похоронного бюро, привезли маму и, выгнав родню, принялись устанавливать гроб в надлежащем месте?
Не знаю.
Но в голове моей тихонько зазвучали тонкие серебряные молоточки.
Сначала чуть-чуть, потом сильнее и сильнее.
И вот уже это были не молоточки — а целый оркестр.
Мощный симфонический оркестр, игравший Вагнера.
Я помню, как полтора года назад, когда я еще вовсю тешил себя иллюзией «вольноопределяющегося», мы с моим другом-римлянином и слушали Вагнера.
Тогда в опере давали «Валькирию».
Эта нечеловеческая, чудовищная музыка воспринималась мною уже не как нечто отдельно сущее, но вместе с мощным эстетическим зарядом на некоторое время оторвала меня от земли, заставила забыть свое несправедливое прошлое и нынешнее существование. Дала возможность подумать о будущем — и оно на секунду мелькнуло ошеломительным и прекрасным.
И сейчас, слыша в голове несуществующего Вагнера, я быстро доделал рисунок.
Положил кисть, отодвинул картон от себя, чтобы взглянуть на результат…
И ужаснулся, увидев странную и страшную вещь…
Незабудки уже на стояли сухими.
В стакане появилась вода.
Но она почему-то была красной.
Цвета той иссушающей меня ненависти, приступ которой я только что испытал.
Как получилось, что вместо черной и голубой красок, которые требовалось смешать, чтобы нанести легкий серый фон прозрачной жидкости, я положил красную?
Но вышло ужасно.
Или… Или с каким-то странным намеком.
Вода впитала красный свет заката.
Заката маминой жизни.
И моей тоже.
Ведь я, которого даже мама порой называла «ненормальным», не мог назвать себя дураком.
И понимал, что с уходом мамы лишился источника силы и веры в себя.
И вряд ли решусь в третий раз штурмовать академию. Где меня уже не допустили к экзаменам. А если и решусь, то опять провалюсь, причем с еще большим треском.
Закат, только закат.
Мама умерла, с нею уходит моя собственная жизнь.
А ну и пусть, отчаянно думал я, рассматривая рисунок.
Даже я, отрешенный от мира художник, давно чувствовал, что воздухе неспокойно. Все предвещало большую войну. Которая случится не сегодня-завтра.
Знал я также, что ввиду найденных у меня психических отклонений и общей слабости здоровья меня наверняка признают негодным и не возьмут по призыву, а отправят в какую-нибудь нестроевую часть.
Вагнер опять ревел во мне…
Меня — в нестроевую?
Этому не бывать.
Я знал, что с началом войны я обязательно прорвусь добровольцем в действующую армию, чего бы мне то ни стоило.
А попав туда, буду лезть в самое пекло. На рожон и под пули. На любой войне всегда нужны люди, которым нечего терять. И такой человек, как я, окажется чрезвычайно ценным.
А мне терять в самом деле нечего.
Умерла мама.
Умерла моя надежда стать художником.
А не имея надежды стать кем-то, прославить свое имя и оставить его в анналах истории, просто незачем жить.
И я буду воевать так, чтобы пасть смертью храбрых.
Чтобы спокойно поживающей сестре пришло с фронта извещение.