— Да, но я положила немного крема под веко, а потом закрепила его шестым номером.
— Блестяще. Вот уж вам никогда не приходится говорить что и как. Мы работаем в унисон. Когда я направляю к вам Незабвенного, мисс Танатогенос, у меня такое чувство, как будто я веду с вами через него разговор. У вас когда-нибудь бывало такое же чувство?
— Я знаю только, что я особенно горжусь доверием и особенно тщательно тружусь, когда Незабвенный поступает от вас, мистер Джойбой.
— Верю, мисс Танатогенос. Благодарю вас.
Мистер Джойбой вздохнул. Послышался голос носильщика:
— Там еще два Незабвенных снизу, мистер Джойбой. К кому их?
Мистер Джойбой вздохнул еще раз и вернулся к работе.
— Мистер Фогел, вы уже свободны?
— Да, мистер Джойбой.
— Там один ребенок, — сказал носильщик. — Вы им сами займетесь?
— Да, как обычно. Это что, мать и дитя?
Носильщик взглянул на ярлычки, привязанные к запястью.
— Нет, мистер Джойбой, они не родные.
— Тогда, мистер Фогел, займитесь, пожалуйста, взрослым. Если бы это были мать и дитя, я бы занялся обоими, несмотря на перегрузку. У каждого из нас своя индивидуальная техника, возможно, даже не всякий это заметит, но, когда передо мной пара, забальзамированная разными мастерами, я это замечаю сразу, и у меня такое чувство, будто ребенок не от этой матери, так, словно их разлучили в смерти. Вам может показаться, что я фантазирую?
— Вы любите детей, правда, мистер Джойбой?
— Это так, мисс Танатогенос. Я стараюсь быть объективным, но ведь я всего-навсего человек, и ничто человеческое… Есть в невинном облике ребенка нечто такое, что пробуждает во мне все самое лучшее и даже больше того! На меня словно нисходит вдохновение, какое-то чувство, нездешнее и где-то возвышенное… впрочем, я не должен сейчас об этом, потому что о любимом деле можно говорить без конца… За работу…
Вскоре пришли костюмеры и обрядили сэра Фрэнсиса Хинзли в саван, ловко пригнав его на теле. Потом они подняли покойного — он уже начал отвердевать — и положили в гроб.
Эме подошла к занавеске, отделявшей косметические кабинеты от бальзамировочных, и знаком подозвала одного из ассистентов.
— Передайте, пожалуйста, мистеру Джойбою, что мой Незабвенный готов для придания позы. Мне кажется, сейчас самое время. Он затвердевает.
Мистер Джойбой завинтил кран и подошел к сэру Фрэнсису Хинзли. Он поднял его руки и соединил их кисти, но не так, как складывают для молитвы, а так, как кладут их одна на другую в знак смирения. Потом он поднял голову покойного, поправил подушку и чуть склонил шею, так чтоб лицо было видно вполоборота. Затем он отошел в сторону, чтобы окинуть все критическим взглядом, еще раз склонился над телом и слегка приподнял подбородок.
— Блестяще, — сказал он. — Они кое-где смазали краску, когда укладывали его в гроб. Пройдитесь там еще разочек кистью, чуть-чуть, слегка.
— Хорошо, мистер Джойбой.
Мистер Джойбой помедлил еще мгновенье, потом решительно повернулся к выходу.
— А теперь за малютку, — сказал он.
Глава 5
Похороны были назначены на четверг; прощанье должно было происходить в среду днем в Салоне Упокоения. В то утро Деннис приехал в «Шелестящий дол» посмотреть, все ли в порядке.
Его сразу провели в Салон Орхидей. В комнате было много цветов, по большей части из цветочного магазина с первого этажа и по большей части «в своей естественной красоте». (После особой консультации с руководством фирмы великолепный символ крикетного клуба — скрещенные биты и воротца — был также водворен в салоне. Доктор Кенуорти лично высказал по этому поводу свое мнение: символ этот по самой своей сути является напоминанием о жизни, а не о смерти; этот аргумент решил дело.) В прихожей цветов было так много, что казалось, будто здесь нет никакой мебели или украшений, ничего, кроме цветов; двустворчатые двери вели во вторую комнату — собственно Салон Упокоения.
Деннис взялся за ручку двери и остановился на мгновенье в нерешительности, почувствовав, что с той стороны кто-то тоже держится за ручку. Именно так в десятках романов стояли влюбленные. Дверь отворилась, и Эме Танатогенос оказалась совсем рядом; позади нее были цветы, еще много-много цветов, так что все вокруг нее было насыщено густым ароматом оранжереи, и приглушенный хор голосов, слившихся в священном песнопении, звучал из-за карниза. В тот момент, когда они столкнулись в дверях, чистый мальчишеский альт выводил с мучительно-сладострастным трепетом: «О, если б мне крылья голубки…»
Все было недвижно в зачарованной тишине этих комнат. Свинцовые рамы окон были завинчены наглухо. Воздух проникал сюда, как и мальчишеский альт певца, откуда-то издалека, преображенный и выхолощенный. Здесь было немного прохладнее, чем в обычном американском жилище. Комнаты казались отгороженными от всего мира и неестественно тихими, точно вагон поезда, который, остановился вдруг ночью где-то вдали от станция.
— Заходите, мистер Барлоу.