Человеку отпускалось одно одеяло, соломенный матрас, плоская, как блин, подушка и одно полотенце. Обмундирование состояло летом из рубахи, кальсон, брюк, куртки, пары ботинок и головного убора. Зимой — валенки вместо ботинок, и прибавлялся бушлат и ватные брюки.
В спец-лагерях раба украшали номера. На верхней одежде были пришиты тряпки с крупно написанным личным номером. На груди. На спине. На правой ноге выше колена и спереди на шапке. Выглядели мы, как письма, облепленные марками.
Зимняя одежда выдавалась не раньше 15 ноября, а морозы стягивали землю и спирали дух уже с конца сентября. Летняя — только в мае, а уже с апреля в тех краях мы задыхались в ватной одежде от жары. Снимать куртки с номерами или оставлять штаны, щеголяя в подштанниках, строжайше воспрещалось и пахло тяжелым наказанием.
Многие были осуждены без права переписки. Нас, заграничных, это не касалось, потому что мы механически были отрезаны от близких, но и те, кто смел писать — мог отправить всего два письма в год. Советские граждане могли так же часто получать посылки. Их подвергали самому тщательному осмотру, и из них вынималось все, что находили предосудительным надзиратели. Все газеты вынимались. Писчей бумаги оставляли только два листа и два конверта.
В СССР махорку курят лишь в газетных бумагах. Получившим в посылке махорку выдавали газеты, которые были свежими год тому назад и не содержали никаких, даже правительственных новостей. Если какой-нибудь заключенный скручивал козью ножку из куска газеты, на котором находился портрет Сталина, и его на этом страшном преступлении ловил надзор-состав или конвоиры — он получал отсидку в «изо» и не короткую, а в то время трудно было найти газету, в которой на каждой странице не было бы по несколько раз «великого».
В жилой зоне лагеря не терпелась никакая зелень. Ни деревца, ни травки. С весны и все лето тщательно за этим следилось, и все выпалывалось с корнем. Нам всем казалось это символичным. Так выпалывалась самая жизнь. Так выпалывались в СССР все ростки стремления к свободе.
Мы, прибывшие в 1951 году, были в немного лучшем положении. Мы пришли на пополнение колонн. Лагеря уже были построены, и «старожилы» перебрасывались вперед по трассе для новых постов, как более опытные, умелые и жилистые, т. е. выдержавшие все передряги.
Конечно, нечего было и думать о каких-либо «клубах» для заключенных, о музыке, лагерном радио и даже о газетах для чтения. К этому присоединилась и атмосфера Лефортовской тюрьмы. Запрещалось громко говорить, в бараках нельзя было петь. Мне кажется, что в то время пение никому уже не шло на ум.
Нормы пайка были сведены на минимум. Купить негде, да и денег ни у кого не было. Работали мы 10 часов в сутки. Если кому-либо из надзор-персонала приходило в голову назвать какую-нибудь работу срочной, работали и в темноте, при свете фонарей.
Работали до потери сознания. Вспоминаю несколько таких периодов, когда мы работали по 20 часов в сутки, падали мертвыми на два часа сна, поднимались и опять шли на работу.
По какому-то садистическому принципу, несмотря на то, что лес был тут, под самым лагерем, на лесоповал нас гоняли километров за пять, а то и больше. Уставали по дороге. Уставали на работе. Уставали те вьючные лямочные вроде меня, которые впряжкой в восемь человек тянули лес к железнодорожному пути или на место штабелевания.
Побудка была очень ранней. На скоростях бежали в кухню, получали горячую воду и баланду Все с жадностью выпивалось. Еще темно, а нас уже выстраивали перед воротами и обыскивали. После «шмона» поднимался шлагбаум, и шествие, по пять в ряд, выходило за ворота. Там работяг ожидало два пулемета, большой конвой и множество собак.
Ожидание перед выходом за шлагбаум, ожидание, пока конвой будет готов нас принять, пока начальник конвоя не прочтет нам «ектению» о «шагах влево, шагах вправо», которые будут считаться «попыткой к бегству», занимало иной раз час времени. Летом это принимали без особой злобы, но, когда нам приходилось трястись на морозе в 35–45 градусов, на ледяном ветру, в рваной одежде — это приводило нас в отчаяние. Я видел взрослых людей, пожилых, которые от бессильной злобы и обиды плакали крупными слезами.
За воротами церемония продолжалась. Давалась команда — садись! Садились в снег, садились в лужи. Начальник конвоя начинал вызывать по картотеке. Эта процедура отнимала еще больше времени. Нач-кон вынимал из коробки картонки, на которых были налеплены фотографии арестантов «ан фас», вписано имя, фамилия, личный номер, год рождения, место, статья, срок и конец срока.
Каждый опрашиваемый, вызываемый только по номеру, должен был отрапортовать все свои данные, для того, чтобы убедить нач-кона, что именно он, Петр Иванов, № А-300 вышел на работу, а не «х» или «у».
После опроса производится снова счет работяг, и тогда двигаются в путь. По прибытии на место лесоповала или земляных работ, опять «садись» по пять в ряд, опять счет. Конвой занимает сторожевые места, и тогда только приступают к работе.