После этой речи Боря увел Ерофеева в очередной дом, где его ожидала очередная интеллектуальная выпивка. На прощание мы были приглашены на Рождественский вечер по старому стилю в подмосковную деревню, где Веня и Боря снимали по дешевке деревянную развалюху. Там я видела Веню в последний раз.
Из этой поездки запомнилась мне не мощенная деревенская улица, вся в колдобинах замерзшей грязи, по которой мы шли от станции электрички к Вениному дому. День был исключительно морозный, как и полагается на Рождество, и при этом совершенно бесснежный, отчего мороз казался еще круче. Воздух был налит пронзительной предсмертной печалью ранних зимних сумерек, физически ощутимо заполняющих пространство. Отдельные огоньки, вспыхивавшие то тут, то там в подслеповатых окошках, только подчеркивали непробиваемую мощь наступающей темноты.
Веня открыл нам дверь, и мы с порога увидели коленопреклоненного Борю - он раздувал огонь в слабо дымящейся печке. Они оба только что вернулись из Москвы, где пробыли несколько дней, и было очевидно, что слабосильная печь не в силах обогреть насквозь промерзший за эти дни дом. Стараясь поплотней закутаться в быстро холодеющие пальто, мы вчетвером сели к столу, где Боря поставил тарелку с крупно нарезанным черным хлебом и глиняную миску квашеной капусты. Веня сидел тусклый, поникший, нам даже на миг показалось, что приезд наш ему ни к чему, просто - головная боль и ненужные разговоры.
Смущаясь почему-то, Саша вытащил из кармана поллитровку самого низшего сорта, - такую, какую удалось достать. Но Вене сорт водки был не важен, - при виде бутылки взгляд его вспыхнул знакомым мне звездным огнем:
«Почему же сразу не сказали, что есть водка?»
Он быстро пропустил первую, за ней, не останавливаясь, вторую и засверкал, засветился, заговорил красиво, бархатно, вдохновенно.
Любопытно, что я не могу вспомнить - о чем. То ли это дефект моей перегруженной памяти, то ли было это сплошное колыхание воздуха, очарование таланта и красоты.
Нечто похожее случилось со мной, когда спустя 15 лет я перечитала эссе о Василии Розанове. В том далеком семьдесят третьем все сказанное Венедиктом Ерофеевым о Василии Розанове казалось мне откровением. Как убивалась я тогда после обыска, думая, что эссе утеряно навеки!
Когда же я перечитала его по новой, я озадачилась - что в нем так поразило меня? Может, исключительный магнетизм личности Ерофеева, которая, как бриллиант, множеством граней отражая каждое мелкое движение его мысли, создавала иллюзию мощного светового пучка? Или необычная для меня тогда раскованность его стиля - ведь недаром он назвал себя эксцентриком? Теперь вся эта эксцентричная расхристанность стиля разобрана по кусочкам и усвоена многими. Она стала нормой и уже не поражает.
Крошечное Венино эссе гораздо больше рассказывает об его авторе, чем о Розанове, а ведь Розанов стоит рассказа, - он был человек, мягко говоря, неординарный. Кто его знает, может, это по его милости сотрудники КГБ конфисковали Венин опус, - он, небось, искренне огорчился, узнав, что журнал, в котором эссе будет опубликовано, называется "Евреи в СССР". Вы скажете, что к тому времени он уже полвека был обитателем загробного мира - ну и что? Сила духа у него была необычайная, а отношения с евреями - сродни его отношениям с женщинами: этакая взрывчатая смесь любви и ненависти.
«Действительно, есть какая-то ненависть между НИМ и еврейством. И когда думаешь об этом - становится страшно. И понимаешь ноуменальное, а не феноменальное "Распни его!"».
Вот она, избранность по Розанову, - глазами эксцентрика: оказывается между нами и ИМ не завет, а ненависть.
Но я не о евреях хотела, а о любви. Тоже - глазами эксцентрика. Эксцентрик-Розанов посвятил любви много строк и сил: ведь он был не алкоголик, а сластолюбец. Наверно тем и восхитил он Веню - полной несхожестью, полярно противоположным зарядом.
"Ах, не холодеет, не холодеет еще Мир! Горячность - сущность его, любовь - сущность его… И перси... и тайны лона его. И маленький Розанов, где-то закутавшийся в его персях. И вечно сосущий из них молоко."
Ну как было не восхититься тут Вене, который с детских лет молока в рот не брал и всегда был готов пожертвовать любовью ради хорошей выпивки? Он и восхищался:
"Почему бы не позволить экскурсы в сексуальную патологию тому, в чьем сердце неизменной оставалась Пречистая Дева? Ни малейшего ущерба ни для Розанова, ни для Пречистой Девы", - писал Веня, обнаруживая при этом глубокую невинность алкоголика в вопросах сластолюбия.