В статье «Иван-работник» Гэри Керн отмечает, что блоки информации в «Одном дне…» не столько складываются, сколько опровергают друг друга. Это работает примерно так: сначала автор задает некий параметр, например пайку, приводит связанные с ней правила – время еды – и ограничения, скажем вес… Потом автор указывает на дополнительное ограничение (пайка урезана), и еще одно, и еще одно, пока читатель не остается с неизмеримо малой величиной (Kern 1977: 6).
К наблюдению Керна можно только добавить, что этот ступенчатый, арифметический подход затрагивает не только фон, но и структуру сюжета.
Почти любое событие в повести существует как набор сценариев.
В начале «Одного дня…» Шухов не успевает встать по подъему и получает от бдительного надзирателя Татарина три дня кондея «с выводом». Из внутреннего монолога Шухова читатель тут же узнает, что Иван Денисович еще легко отделался. «С выводом на работу – это еще полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода» (Солженицын 2006: 1, 17).
В карцер Шухов не попадет – Татарин просто хотел, чтобы тот помыл полы в надзирательской. Тем не менее в течение обычного – да что там, счастливого – дня Иван Денисович едва избегает карцера по меньшей мере пять раз: за то, что попался не вовремя на глаза надзирателю; за кражу толя; за то, что задержался на работе после отбоя; за то, что подобрал железку; и за маленький острый ножик, на лагерном жаргоне называемый «десять суток» – ибо именно столько суток карцера получит тот, у кого его найдут. При этом читатель уже знает, что десять дней карцера – «это значит на всю жизнь здоровья лишиться… Туберкулез, и из больничек уже не вылезешь. А по пятнадцать суток строгого кто отсидел – уж те в земле сырой» (Там же: 106).
Миновавший Шухова карцерный срок материализуется несколькими страницами позже, обрушившись на еще не обкатанного лагерем кавторанга Буйновского. (Можно даже предположить, что кавторанг существует тут как заместитель, суррогат Шухова и что везение Ивана Денисовича заключается в основном в том, что повествователю нужна постоянная точка фокуса для Erlebte Rede.)
Каждое событие, каждое действие Шухова сопровождаются комментарием, вколачивающим в сознание читателя, что могло быть хуже.
Шуховская пайка недотягивает до положенных 550 грамм? Ну так и обрезали-то всего 20 грамм – а могли больше. Бригаду Шухова посылают работать на заброшенную ТЭЦ, где шлакоблоки надо поднимать на второй этаж вручную, а оконные и дверные проемы нужно срочно забить толем, чтобы не замерзнуть. Но Шухов счастлив: не послали их на соцгородок, копать яму под фундамент на замерзшей равнине, где «ни укрыва, ни грева» (Там же: 29).
И в конце повести Шухов благодарно перечисляет все несчастья, которые с ним в тот день не произошли.
Исследуя лагерные обстоятельства «Одного дня…», мы могли бы сбросить со счетов исключительное везение Шухова, признав его – как уже было сказано выше – необходимым элементом сюжета. (Само название «Один день Ивана Денисовича» подразумевает, что уж этот день з/к Шухов как-то прожил.) Мешает нам это сделать одно обстоятельство: безымянный каторжный лагерь, где происходит действие, тоже задан в тексте как чудо среди лагерей.
На всем пространстве повести рассказчик, как мальчик-с-пальчик, рассыпает упоминания о бытовом лагере Усть-Ижме, где з/к не носили номера, получали деньги за работу и могли писать письма хоть каждый месяц. Кроме того, там:
а) бригады оставляли в лесу на ночь, пока не выполнят норму (в каторжном лагере съём – закон);
б) блатные грабили и убивали «политических» (единственный уголовник в шуховском бараке представлен как редкость, достойная отдельного упоминания);
в) люди мерли как мухи от цинги и недоедания (в «Одном дне Ивана Денисовича» вообще никто не умирает; для самого Ивана Денисовича, оставившего половину зубов в Усть-Ижме, цинга – только страшное воспоминание, а никак не текущая реальность);
г) арестовывали за любую мелочь и давали новый срок.
Чем в каторжном лагере хорошо – свободы здесь от пуза. В усть-ижменском скажешь шепотком, что на воле спичек нет, тебя садят, новую десятку клепают. А здесь кричи с верхних нар что хошь – стукачи того не доносят, оперы рукой махнули. (Там же: 101)
Практически любой предмет в повести отбрасывает тень Усть-Ижмы, так что к середине текста читатель уже готов спокойно воспринять шуховский вердикт:
Тут – жить можно. Особый – и пусть он особый, номера тебе мешают, что ль? Они не весят, номера. (Там же: 53)
Более того, читатель почти немедленно получает видимые доказательства того, что дела – и так сравнительно неплохие – явно идут в гору.