«Единый со всем и, следовательно, бессмертный в онтологическом порядке, человек смертен в разъединенном пространственно-временном феноменологическом порядке конечности. Поэтому победа над пространственно-временными отношениями конечности и разъединения, осуществляемая в мировом становлении Истории, как творческом преображении мира, как гармоническом объединении всего во всем, есть путь к актуализации универсально бесконечного существа человека, все вмещающего и во всем пребывающего, путь к его преображенному Восстанию-Воскресению в качестве всеединого Абсолюта, Бога».
Первые выступления П. С. Воронецкого в Париже в начале 30-х годов произвели на эмиграцию ошеломляющее впечатление. Это был не докладчик, «академически» излагающий, а человек одержимый идеей, ставшей всей его жизнью, его «кровью и снами». В самой этой идее человекобожеского преображения мира и «в частности победы над смертью», и во всем облике Воронецкого чудилось что-то от Кириллова и Шатова. Даже его имя, Петр Степанович, напоминало роман Достоевского. И все-таки главная причина того особенного внимания, с каким его слушали, заключалась не в нем самом, а в том, что он был новый эмигрант. В то время уже появлялись первые «новые эмигранты». По большей части это были «невозвращенцы», посланные за границу и отказавшиеся вернуться второстепенные представители советской администрации, связанные с коммунистической партией еще со времен дореволюционного политического подполья. Воронецкий же был одним из первых появившихся в эмиграции советских беглецов, принадлежавших к новому социальному миру, поднятому на поверхность землетрясением революции. Слушая его и всматриваясь в его черты, старались увидеть облик нового массового советского интеллигента, пришедшего на место старых культурных слоев, уничтоженных большевистским террором. Г. Иванов писал о Воронецком в «Числах»:
«Он стоит сейчас на эстраде эмигрантского диспута, но десятки, сотни тысяч, миллионы, может быть, таких как он, стоят на великой русской земле, и пусть они ни о каком титанизме и не помышляют — головы их, их души сформированы по тому же самому образцу».
О том, как же именно были сформированы эти головы и души, гадали все наиболее ответственные и серьезные эмигрантские наблюдатели советской жизни. «Народ, — говорил Г. П. Федотов, — выделяет из себя молодую, огромную по численности интеллигенцию, которая, не щадя себя, не боясь никаких жертв, вгрызается в «гранит науки», идет на заводы, в поля — строит новую Россию, счастливую, богатую, великую. Героическая мечта этого поколения — завоевать воздух, пустыни, полярные льды».
Многие в эмиграции в то время надеялись, что эта новая интеллигенция по мере своего культурного роста будет все больше расходиться с коммунистической властью и рано или поздно заставит диктатуру пойти на уступки. В идеях Воронецкого искали отражения стремлений, общих всей массе этих молодых интеллигентов «из народа», с их Ломоносовской верой в творческое человеческое действие, в науку и в строительство культуры. Воронецкий указывал на возникновение новой морали господства, «но господства не над себе подобными, а над окружающим миром — Природой и Историей, над своим положением и своей судьбой». Мораль была навеяна, по его словам, «тем строительным пафосом, той мистикой гигантов, которые пронизывают собой могучую стихию русской революции, несмотря даже на мертвящее и всеиссушающее действие господствующего материалистического миросозерцания».
Представления, к которым пришел Воронецкий в результате осознания этого нового ощущения мира и «высшего достоинства и призвания человека», не могли вместиться в «меру», установленную правящей коммунистической кастой, с ее «марксистским материалистическим миросозерцанием и аморальнонигилистической концепцией низменности и ничтожества человека». Невозможность развивать и проповедывать свои идеи в России и заставила его бежать, чтобы заграницей, на свободе, разработать их в целое учение, названное им «Титаническим миросозерцанием».