Евразийцы сделали из этого утверждения Бердяева окончательные выводы: в силу своего национального духа и своей геополитической судьбы Россия никогда не может стать демократией. Проф. Л. П. Карсавин еще до перехода в евразийство писал: «Церковь должна была указать, что невозможно русское неправославное государство и что нелепо государство православное с президентом, парламентаризмом и четырьмя хвостами, более приличествующими врагам Божьим». Любопытно, что при этом в евразийстве принимали участие многие из наиболее талантливых профессоров Русского юридического факультета в Праге, учреждения, которое, казалось бы, должно было стать рассадником в эмиграции идей правового государства.
Убеждение Бердяева и евразийцев в утопичности русского конституционализма разделялось в то время большинством эмиграции. На этом и основывалась ненависть к остаткам «левой» интеллигенции, особенно к ее вождям Керенскому и Милюкову, олицетворявшим приведшие к гибели России «маниловские» мечтания о демократии.
Но если это разочарование в демократической революции толкало эмиграцию к ретроспективной идеализации дореволюционного политического и социального строя, то, по Бердяеву, и прежний быт и монархия принадлежали так же, как и демократия, к старому обреченному миру, возврат к которому невозможен и ненужен.
Но каковы же черты нового грядущего общества? Если оставить в стороне довольно туманное указание, что тогда «большую роль будет играть женщина… Не эмансипированная и уподобленная мужчине, а вечная женственность», то новое средневековье представляется в следующем виде:
«Окончательно отомрут парламенты с их фиктивной вампирической жизнью наростов на народном теле, не способных уже выполнять никакой органической функции. Биржи и газеты не будут уже управлять жизнью…»
«Политические парламенты, выродившиеся говорильни, будут заменены деловыми профессиональными парламентами, собранными на основаниях представительства реальных корпораций, которые будут не бороться за политическую власть, а решать жизненные вопросы, решать, например, вопросы сельского хозяйства, народного образования и т. п., по существу, а не для политики».
Без точных оговорок защита принципа корпоративного строя всегда опасна и соблазнительна — на этом принципе основано тоталитарное государство в обоих его видах: советском и фашистском. Бердяев, конечно, никогда не был фашистом. Нелепо даже предположить это о человеке, утверждавшем, что человеческая личность не может быть частью какого-либо иерархического целого, и что ценность личности выше ценности общества, государства, национальности, всех вообще исторических ценностей, и «смерть одного человека, последнего из людей, есть более важное и более трагическое событие, чем смерть государств и империй».
Тем не менее, именно Бердяев — создатель философии, которую он сам называл «философией анти-иерархического персонализма», — научил эмигрантских молодых людей, что «коммунизму нельзя противополагать антииерархические, гуманистические и либерально-демократические идёи новой истории, ему можно противополагать лишь подлинную, онтологически обоснованную иерархию, подлинную органическую соборность»; главное, он научил, что свободы в обществах не демократических может быть больше, чем в демократических, с их только формальной «мнимой» свободой. Во всяком случае, в «Новом средневековьи» он говорит о молодом тогда фашизме с несравненно большим сочувствием, чем о демократии, веря в его революционный и созидательный характер. Фашизм хорош хотя бы уже тем, что направлен «против бессодержательного либерализма, против индивидуализма, против юридического формализма». Всё, вообще, лучше, чем демократия, даже большевистская «сатанократия»:
«Русский народ, как народ апокалиптический, не может осуществлять серединного гуманистического царства, он может осуществлять или братство во Христе, или товарищество в антихристе. Если нет братства во Христе, то пусть будет товарищество в антихристе. Эту дилемму с необычайной остротой поставил русский народ перед всем миром».