Мур записывал: «Митька совершенно явно слишком привязан к Франции. Я все время стараюсь ему вдолбить, что его слова „лучшие годы были в Париже“ – чушь, что вся жизнь впереди, что нужно быть реалистом и понимать убожество той Франции, которую он любил». Но спустя некоторое время и для него это «убожество» превратится в мечту. Париж будет преследовать, как наваждение. Мысленно он там бродит, заходит в кафе, разглядывает прохожих, болтает с барменами – что же, это его среда, в той атмосфере он определился, сложился. А на самом деле сидит в столовке интерната, куда после самоубийства матери удалось устроиться. Что-то жует и думает: как бы все-таки увернуться и выжить, несмотря ни что. С такой жизнестойкостью, феноменальной, он бы и из дебрей Амазонки выпутался, но не из плена СССР. Тут он был обречен. И все-таки из последних сил, до конца сопротивлялся.
Одно утешение: Мур унаследовал от матери потребность выразить себя в слове. А, значит, осуществился, присутствует здесь, рядом с нами. Чудо-мальчик, которым не восхищаться нельзя.
Я, признаться, оторопела, ознакомившись с послесловием к двутомнику Георгия Эфрона, подписанному ученой дамой, архивистом Татьяной Горяевой: "Перед нами самый обыкновенный молодой человек, находящийся в эпоху репрессий и войн «на краю жизни». Обыкновенный?! Да если бы такие, как Мур, в России составляли большинство, страна была бы другая.
Еще удивительнее замечание В. Лосской, специализирующейся на биографии Цветаевой, составителя и переводчика двухтомника Георгия Эфрона, в содружестве с Е. Коркиной: «Читателей дневников, возможно, удивит полное отсутствие в записях Г. Эфрона веселости, юмора, смеха. Он не описывает ни одного комического положения, сценки, ни одной шутки, анекдота, остроумной реплики». От кого ж это ожидались веселость, описание «комических положений, сценок» – от юноши, отца которого забили в застенках НКВД, сестре следователь, гнусь, в лицо пускал струю мочи, чью мать довели до самоубийства? Это ему что ли вменялось острить, хохотать-гоготать? Или фамилия Лосская псевдоним, напрокат взятый, как и Горяева? Не может быть, чтобы она, вот такая, соотносилась с известной в литературном мире семьей? Увы, да. И во Франции пребывает. Чересчур часто в Россию наведывается? Ведь текст Г. Эфрона насквозь пронизан иронией французского именно закваса. Насмешничает он прежде всего над собой, с интонациями, не от матери перенятыми. Марина Ивановна к себе самой относилась по-российски всерьез. И при польско-немецких вливаниях менталитет у нее был исконно русский. А у сына нездешний, то есть нетамошний. Вот туземцы его и слопали, как в Полинезии залетного путешественника, капитана Кука.
Кто знает, настигли его вражеские пули или блюстителей советской «морали»? Александр Михайлович Яковлев в книге «Сумерки» написал: «Молодых ребят на передовой расстреливали ни за что, просто потому, что кто-то на них донес».
Поставим тут точку. Судьба, выпавшая Георгию Эфрону после прочтения дневников, кристально ясна. И никому не позволено его трагедию дымовой, нарочитой завесой умалять, извращать. Итог, урок: развернуть русло реки-жизни вспять нельзя. Уехали – не возвращайтесь.
РОЯЛЬ ИЗ ДОМА ПАСТЕРНАКА
Мне было семнадцать лет, когда к нам на дачу прибыл рояль с дачи Пастернаков. Поскольку мы с сестрой обе учились в Центральной музыкальной школе при консерватории, одного инструмента оказалось недостаточно: именно когда приближались часы занятий Кати, я испытывала прилив бешеного трудолюбия, не желала уступать ей клавиатуру, и мы ругались, даже порой дрались. Вот родители и решили во избежание конфликтов приобрести еще один «станок», и у нас появился старенький кабинетный «Ратке».
Его приобрели за какую-то смехотворную сумму, включающую и перевозку – благо недалеко, в том же Переделкине, с улицы Павленко на улицу Лермонтова. Как рояль перевозили, не помню в точности, но чуть ли не на телеге, и можно представить, как он, «Ратке», плыл мимо дачных заборов, сопровождаемый лаем окрестных собак.
Одновременно с покупкой мама получила согласие Станислава Генриховича Нейгауза, живущего там же, на Павленко, 3, послушать мою экзаменационную программу, и это единственное, что омрачило посещение дома Пастернаков. Хотя Стасик – его все так называли, и студенты, и даже люди малознакомые – проявил максимальную деликатность в оценке моих музыкальных перспектив.
Но я сама тогда уже о многом догадывалась, и игру свою в присутствии Стасика воспринимала как повинность, необходимую, чтобы иметь возможность прийти туда, где жил и умер Борис Леонидович.