Уникальность личности Мравинского сказалась и в том, что попав, застряв, как в ловушке, в абсолютно чуждой ему действительности, своим миром, верой он не поступился. Но затаился. Удавка самоцензуры присутствует в дневниках, хотя писал он их исключительно для себя. Позволяет разве что вот такое, как бы чисто профессиональное: «Симфония Рахманинова – как человеческий документ небезынтересна; в этом смысле даже слегка перекликается с Восьмой Шостаковича: невеселые попытки подвести невеселые итоги. И в итоге – даже невозможность их подведения. (У Шостаковича – кульминация финала; у Рахманинова неожиданный эпизод джаз-гримасы тоже в финале)». И далее: «Пора сформулировать мою догадку о неосуществимости в искусстве утверждения окончательного, всеобъемлющего или синтезирующего; о невозможности поэтому создания финалов, содержащих все это, т. е. истинно и только „мажорные“ финалы в большом искусстве, попросту говоря, невозможны; те, что – или „юны“, или „боевы“, или фальшивы, или поверхностны, или есть вопль о желании утверждать (Девятая Бетховена) самих себя. И это потому, что истинный синтез всегда трагичен (оптимистический пессимизм или пессимистический оптимизм), как заключающий в себе диалектически „утвердительное отрицание“, или наоборот – и просто в „утвердительное“ никак не укладывающийся».
Ясно, прозрачно, объемно, не так ли? И разве только о музыке здесь речь?
Но прямых протестов, разоблачений, откровенного неприятия режима, власти в дневниках Мравинского не найти, они очищены от политико-публицистической шелухи, что может кого-то разочаровать. А кто-то, без тени стеснения, намека на осознание собственной недалекости, ущербности, просто их отшвырнет, назовет скучными. На форуме «Русского журнала» от 3 марта 2003 года и посейчас в интернете висит отповедь мне за статью «Господа издатели и крепостные писатели» главного редактора издательства «Лимбус» В. Топорова: «А вот мемуары вдовы Мравинского „зарубил“ я сам – „зарубил“ как идею: мне это неинтересно и пусть печатает тот, кому интересно».
Ну что же, тот, те, кому интересно, нашлись, причем сразу же после отказа «Лимбуса». Но странная оговорка Топорова, о «мемуарах вдовы», когда предложены «Лимбусу» были дневники самого Мравинского. «Неинтересно» – приговор. А если предположить, что главный редактор их вообще не читал, даже не заглянул? Тогда все на место встает, и оговорка понятна о «мемуарах вдовы». Бесцеремонность же, грубость заявленного – это уже атмосфера сегодняшняя, безнаказанно хамская. Советской власти нет, а вот менталитет, ею порожденный, благополучно здравствует.
Я чувствовала себя виноватой перед Александрой Михайловной, так как по просьбе того же «Лимбуса» явилась посредником между ней и издательством, поручилась, что обмана, надувательства не случится. Но когда она, вдохновленная, а, точнее, спровоцированная мною, приступила к титанической работе и завершила ее, расшифровав дневниковые записи, в «Лимбусе» ничуть не смущаясь, развернулись на 180 градусов, сделав вид, будто им что-то навязыют, ну нисколько «неинтересное».
И вот есть она, эта книга, реликт, памятник не только гениальному музыканту, но и пласту драгоценному нашей отечественной культуре, созданному такими, как он, оставшимися в меньшинстве, и все же удержавшими планку высоты помыслов и в собственной жизни, и в творчестве, что как подтверждается еще раз, связано единой пуповиной.
БЕЛАЯ КОБЫЛА
Институтскую практику я проходила в журнале «Огонек», где в то время ни перестройкой, ни гласностью, ни Коротичем еще и не пахло. Полнота власти принадлежала Софронову, чей обычно пустующий кабинет стерегла люто-злобная, хозяину до кишок преданная, одноглазая секретарша Тоня. Вторым же по влиятельности в редакции, хотя у Софронова имелись замы, был Игорь Викторович Долгополов, в подчинении у которого находились фотокорреспонденты, надо сказать, представленные тогда в «Огоньке» блистательно, и он же возглавлял отдел, в котором из номера в номер публиковались статьи о художниках, рассчитанные, как и журнал в целом, на массового потребителя.
Статьи сопровождались репродукциями на цветных вкладках, при убогости отечественной полиграфии смотревшимися на удивление прилично. Долгополов тут из кожи лез, орал с матюгами на подчиненных, добиваясь максимально возможного приближения к цветовой гамме подлинника. Предмет он свой знал, сам, говорили, когда-то неплохо рисовал, но стезя комментатора – популяризатора общепризнанных шедевров оказалась, верно, и надежнее, и прибыльнее его собственной живописи.
В период, когда образцы просветительского жанра, такие как «Путеводитель по Эрмитажу» Бенуа, «Образы Италии» Муратова, стали библиографической редкостью, да и Грабаря подзабыли, Долгополов застолбил в «Огоньке» нишу, в основном сам выдавая полосные материалы, но время от времени и других подпуская к кормушке: в «Огоньке» эпохи застоя гонорары платили очень даже хорошие.