Фекла, помнится, перепугалась, поняв страшный смысл тех слов, заплакала, а он вскочил, обнял ее и успокаивал, как мог, говоря, что, может, все еще обойдется. Но когда она утихла, мучась дурным предчувствием, сказал уже серьезно и твердо, как взрослый мужчина:
– Все же, если что случится, я пойду, мама. Призовут или нет, а пойду: так надо.
Она не понимала всего, но верила, что да, так надо, и не отговаривала, не умоляла.
И все же в сердце он оставался маленьким, хорошим белоголовым мальчиком, которому нужна ее любовь и ее забота. Все казалось ей в страшные годы войны, что ему где-то трудно, что он мучается от боли, от стужи, от голода. И она не находила себе места в доме – хотелось бежать, найти сына, помочь, принять часть его бремени на свои плечи. Но куда бежать и где искать?
Шли годы. Они несли отчаяние, реже короткую, как проблеск осеннего солнца, радость. Люди приходили с войны, из партизан, многие были ранены, но живы, о других пришли похоронки. Матери оплакали погибших и понемногу успокоились – потерянного не вернешь. Фекла же все ждала – долго, терпеливо, без жалоб, а сын не шел, не отзывался. Ее утешали соседи, много раз уговаривала Маруська, которая уже вышла замуж и жила в далекой деревне. Зять при каждой встрече терпеливо приглашал тещу к себе – там росли внуки, и она была очень нужна. Но Фекла все не могла покинуть хату, где родился сын, и которую она упорно долгие годы берегла для него.
В дом понемногу входит слепая осенняя ночь, глухая тишина, помимо Феклы здесь никого нет. Был когда-то кот, да и тот почему-то сбежал. Большое горе убило всякий интерес к жизни, сломало характер, искалечило душу – ничто не мило сейчас старой, одинокой женщине.
Она все лежит, открыв глаза, думает свои невеселые думы и напряженно вслушивается. Так уж привыкла за шестнадцать лет тревог и ожиданий – слушать каждый шелест и каждый звук в окрестности.
Но везде тихо, только шуршит по крыше холодный ветер, и где-то на дороге гудит машина. Она, по-видимому, приближается, буксует на тех колдобинах, у холма. Вдруг синеватый дрожащий свет ее фар скользит по окнам и кладет в углу под потолком узенькую блестящую полоску. Машина гудит ближе, полоска медленно тащится по закопченым, потрескавшихся бревнам, становится шире; появляются черные полосы рамы, и вот уже на стене – светлый косой отпечаток Феклиного окна с одной заткнутой створкой. Окно все быстрее скользит по стене в другой угол и в конце концов исчезает, осветив на миг огромный гвоздь и воротник висящего на нем полушубка. В доме снова становится темно, и машина с тяжелым стуком и гулом едет дальше.
Фекла неподвижно слушает, думает свое и вдруг вскакивает, охваченная новой надеждой. А может, это он, может, он со станции приехал, стоит сейчас у родного дома, вот-вот войдет. Фекла поднимает голову, и ей слышатся шаги на крыльце и тихий короткий стук. Он! Старуха поднимается на печи, спускается и, накинув ватник, торопливо дребезжит защелкой.
Распахивает двери сеней – и в лицо бьет дождь и холод осенней ночи, вокруг тишина и тьма. На крыльце никого, на дворе темно. С минуту Фекла вглядывается в ночь, слушает, и сердце ее снова захлебывается от отчаяния, никак не желает согласиться с крушением надежды. Осторожно шаркая сапогами по грязной земле, старуха заходит за угол, долго всматривается в улицу – никого.
Потом она возвращается и опять лежит на печи с открытыми глазами и слушает, слушает всю ночь. Под утро все же засыпает и будто в продолжение своих мыслей видит чудесный сон.