Через месяц состоялась еще одна лекция, на этот раз в клубе, и после нее был дан концерт. Лектором оказалась довольно миловидная девица, которая тихим голоском, непрерывно ломая худые руки, говорила в основном о войне во Вьетнаме. Когда она попросила задавать вопросы, поднялся пьяный Лева, участник корейской войны, и сказал, что ему очень интересно слушать о событиях во Вьетнаме, поскольку он сам в свое время был в Корее. «Когда же вы там были?» — любезно спросила девица. «А тогда, — сообщил обрадованный вниманием Лева, — когда мы пели песню „Сталин и Мао слушают нас!“» Он пытался было запеть, но его скорее усадили на место. Концерт дала агитбригада одного из томских заводов, сначала маленький хор спел песню о солдатской дружбе, потом о ракетах, которые стоят наготове, потом солист спел, что мы не забыли прошлую войну и готовы к будущей, а чтец прочел стихи такого же содержания.
Как я помню, после первой лекции в школе состоялось собрание, которое должно было решить вопрос о пастухах. С деревенским стадом дело решилось просто: пасти опять взялись Федя с Катей. Гораздо сложнее было с колхозным стадом, на 150 голов — пятьдесят коров и нетелей угнали в Новокривошеино требовалось три пастуха, между тем пасти никто не соглашался, особенно после недавнего суда. Крицкий ссылался на то, что у него пальцев нет, нечем даже бич держать; второй пастух, Пашка Кабанов, говорил, что у него грыжа, нельзя на коне ездить, Санька объяснял, что у него в конце мая кончается трехлетний срок ссылки, так что его ставить пасти и смысла нет. Я тоже решил всеми силами отбиваться; возьмись я пасти — мне бы уже из Гурьевки не выбраться. Я говорил, что я близорук и без очков не отличу корову от куста, очки же я разбил случайно еще в ноябре. Тут я, к счастью, нашел поддержку у председателя, у которого жена и сын были близорукие. В конце концов 17 мая коров погнали трое: Лева, Санька и Пашка Кабанов.
22 мая началась посевная. Сначала сеяли пшеницу, потом овес, потом кукурузу, клевер и картофель, что считалось делом уже простым. Одновременно с пшеницей сеяли лен. В этом году чуть ли не впервые пшеницу сеяли по ржи и кукурузе, а овес по кукурузе и пшенице, а раньше долгие годы на том же самом месте сеяли одну и ту же культуру. Удобрений в почву никаких не вносили, хотя возле фермы лежали горы навоза, летом даже был пожар. На двух тракторах пахали, боронили и культивировали пашню, а к третьему были прицеплены две сеялки. Бабы в амбаре насыпали в мешки семенную пшеницу, на тележке колесный трактор вез ее на поля, и там мешки сбрасывали в нескольких местах на дороге. Трактор с сеялками шел по полю, и по мере того, как в сеялках кончалось зерно, подвозчик на телеге должен был подвозить эти мешки к сеялкам. Вот на эту работу меня и поставили. Я подвозил зерно на Игреке, за десять дней от него остались кожа да кости, хоть я и кормил его все время овсом. Работа была в две смены: по двенадцать часов смена, после чего заступали другие сеяльщики, тракторист и подвозчик со своим конем. При пересменке через три дня приходилось работать по восемнадцать часов: весь день и половину ночи, или наоборот. Грузить мешки на телегу, а потом переваливать в ящики на сеялку было тяжело, сердце очень кололо, пыль забивалась в горло, слезились глаза, а когда немного потеплело, стали немилосердно жалить комары, вдобавок я сильно простудился, и у меня все время была температура. Работать в ночную смену было еще труднее, особенно мне, потому что в темноте ничего не было видно, а полей я не знал. Со мной и днем в первый же день произошел конфуз: я с конем и с мешками заблудился среди незнакомых полей и никак не мог найти свой отъехавший на другое поле трактор, но остальные дни все прошло благополучно.
Со времени единоличных хозяйств посевные площади не увеличились, часть даже заросла кустарником. От единоличных хозяйств остались небольшие поля, разделенные группами деревьев; трактор больше времени вертелся на таком пятачке и больше сжигал горючего, чем на большом поле. При современной технике выкорчевать несколько межевых деревьев и сделать большие поля ничего не стоит, но из года в год все остается по-старому и теряется вдесятеро больше денег, чем стоила бы раскорчевка. Я говорил об этом бригадиру, и тот охотно соглашался со мной, как, вероятно, согласился бы каждый, отчего ничто не изменилось бы. За эту работу мне начислялось всего лишь около рубля в день, да еще тремя рублями я был награжден. Все колхозные премии, по-моему, не превышали трех-пяти рублей.