26 мая меня вновь вызвали из камеры, и вертухай повел вниз, на первый этаж, сквозь какие-то помещения, обставленные с роскошью агитпункта: места встреч заключенных с адвокатами и следователями. Я думал, что увижусь со своим следователем, но меня, после довольно долгого ожидания, ввели в комнату, где сидело трое в белых халатах: две женщины и один мужчина, на столе я увидел папку со своими пьесами и понял, что это психиатры. Разговор начался, как я помню, о литературе, говорили в основном женщины, пытаясь прощупать мои литературные вкусы. Разговор, в котором я, конечно, на голову был выше своих экзаменаторов, во-первых, потому что начитаннее их, а во-вторых, потому что сам пишу и мне понятен механизм творчества, который им как раз неизвестен. Моих лжепорнографических пьес, как я понял, они за недостатком времени не читали, но обещали к следующему разговору прочесть. Молчаливый мужчина настойчиво спрашивал меня, почему мне нравится Достоевский, может быть он хотел услышать, что мне нравится эротически-садистская сторона в его писаниях. Во всяком случае я обрадовался этому разговору, впервые за много дней я смог говорить о том, что мне было интересно. Речь шла потом, как я чувствую себя в тюрьме, буду ли я потом писать об этом? Я сказал, что тюрьма дала мне, конечно, много материала и впоследствии я так или иначе буду писать об этом, но пока что мне писать ничего не хочется. Говорили еще о моем характере, и меня определили, делая это в полувопросительной форме, как человека замкнутого, любящего пошутить и повеселиться, но только среди близких друзей, а также человека упрямого и хотящего всегда настоять на своем. Под конец, со всякими деликатными ужимками, спросили, не девственник ли я. Я сказал, что нет, и был еще небольшой разговор о моем опыте с женщинами. Затем мы простились, очень довольные друг другом. На обратном пути вертухай сказал: «Знаешь, кто это были? Это психиатры — большие люди. Они могут признать тебя неполноценным и выпустить из тюрьмы». Я сам очень надеялся, что меня признают ненормальным, как в свое время надеялся на больное сердце. Когда мы шли по коридору, я увидел в окно уже сильно зазеленевшие деревья и подумал, что нет ничего прекрасней, как просто гулять сейчас среди таких деревьев под весенним солнцем.
Глава восьмая
СЕМНАДЦАТЬ ЧАСОВ СВОБОДЫ
На следующий день перед обедом мне сообщили, чтобы я быстро собирался из камеры с вещами. «С вещами» — значило или перевод в другую камеру, или в карцер, или же совсем из тюрьмы. Вертухай добавил: ждет машина, — а значит меня увезут отсюда: прощай, тюрьма. Я подумал, что, вероятно, психиатры нашли меня не совсем нормальным, и меня повезут в сумасшедший дом на длительное освидетельствование. Я торопливо запихал все вещи в матрасный мешок, завернул отдельно свой сахар, оставшийся от завтрака хлеб и луковицу, подаренную мне утром одним заключенным, и попрощался со всеми. В тюрьме есть обычай каждому уходящему давать на память сильный пинок в мешок, так что я прямо вылетел в коридор, провожаемый добрыми напутствиями. Относились к мне в камере в общем хорошо, хотя я и держался очень обособленно.
Я сдал все тюремные вещи, меня опять тщательно прошмонали и опять посадили в маленький бокс внизу. Оттуда дважды вызывали: первый раз вернуть мои вещи, второй — опять снимать отпечатки пальцев. Молодой парнишка, который пришел за мной, узнав, что я сидел за порнографию, обрадованно сказал: «А я как раз давно ищу, кто бы мне достал порнографические открытки». Я ничем не мог ему помочь. В боксе я сидел вместе с монтером по лифтам, которого взяли зимой по обвинению, что он делал приписки в нарядах, и теперь отпускали за недостатком улик: он очень убивался, как теперь, в мае, поедет в метро в шубе и зимней шапке. Он оказался большим поклонником Тито и все время хвалил Югославию, говоря, насколько там лучше жить рабочим, чем у нас. Тем временем я проголодался и с удовольствием съел луковицу с хлебом. Луковица в тюрьме большое лакомство, так как витаминов очень мало. Пока я так ждал, я временами забывал о машине и думал: а вдруг свобода, и меня отпустят из тюрьмы на все четыре стороны.
Наконец меня вызвали из бокса, и я очутился в большой приемной, прямо под плакатом: «На свободу — с чистой совестью!» Майор с белым листком в руках начал меня спрашивать:
— Амальрик?
— Андрей Алексеевич!
— Год рождения?
— 1938!